Возраст согласия — страница 25 из 33

Я обнимаю большую пушистую голову, его шерсть ласкает мне кожу. Омываю эту пушистую бархатистость слезами. Внезапно все исчезает. И снова остается только пульсирующая тьма.

Открываю глаза, встаю и иду домой.

Лицо опухло, с левой руки все еще капает кровь – она всегда плохо сворачивалась. Нахожу в буфете бинт и кое-как заматываю запястье. Завтра новый день.

Я буду жить.

* * *

Отвези меня к дяде, прошу я Юру. И липовый дядя везет к дяде настоящему. Смешно три раза. Похоже, я серьезно надеюсь, что пустынные леса и чистая вода приозерского края излечат меня. От чего? От себя? Но в городе я задыхаюсь. Все еще саднит мое запястье, надрезанное на семнадцатый день рождения.

И вот два часа подряд мы летим на «мерсе» под стальным небом. С двух сторон в поклоне стоят северные леса. Когда-то они были отняты у финнов в кроваво-стыдной борьбе и до сих пор хранят обросшие мхом останки фундаментов и стен. Я задумчиво курю и вспоминаю – в детстве путешествие на электричке к дяде казалось вечностью. Тогда под дождем, заливающим окна вагона, сосны-березы сливались в тоскливое месиво. Казалось, конца и края не будет этой темной зелени, взбитой холодной водой…

Удивительно, но я помню, где дядин дом, хотя была последний раз у него в девять лет. Тогда мама послала меня с бабушкой в ссылку – «оздоровляться». Накануне я почти всю ночь не спала, сжимаясь на перекрученной простыне и глядя в окно. Спасал только кассетный плеер, подаренный мамой, и кассета с тупой русской попсой. Помню, как долго мы топали от станции пешком – три километра казались бесконечными. Я обливалась потом, неся оранжевый брезентовый рюкзак. Тело гудело и просило пощады.

И вот сейчас мне семнадцать. Я приезжаю на серебряном «мерсе» с двумя пакетами жрачки и подержанным CD-плеером, который купила с рук на свои сбережения.

В поселке участки рассыпаны по земле, украденной у лесов, как крупа, но дядин дом стоит совсем на отшибе. Он специально выбрал такой участок: подальше от людей.

Этот вспыльчивый человек, любитель «Битлз», по молодости кидал в свою сестру утюги. Жена с ним развелась – ушла с маленьким сыном на руках, а потом и вовсе умерла от рака. После размена сорокаметровой коммунальной комнаты на Васильевском он поехал в самую безлюдную часть Ленобласти и построил двухэтажный деревянный дом.

Мама каждый раз вздыхала с облегчением: как хорошо, что теперь он далеко. Хотя и подозревала, что моя бабушка любит его больше, чем ее.

Однажды, сидя в теплом коконе бабушкиных одеял, под тиканье оранжевых часов с римскими цифрами, я разбирала старые фото и нашла пачку нежных посланий бабушке от малолетнего Денисика, сына моего дяди. Но когда я его встретила, это уже был здоровенный лоб под два метра с пшеничными волосами до плеч. Он показывал свои институтские тетрадки, и бесконечные робототехнические формулы казались мне диковинной клинописью.

Дядя постоянно ссорился с Денисиком, даже после отъезда «на край света». Именно так воспринимался Приозерск коренными жителями Петербурга в пятом поколении. Но ироничная судьба все равно подарила ему «гадких» соседей. У них были внуки – мальчик и девочка моего возраста. Мы пересматривались издалека через забор. Я изо всех сил делала вид, что они мне неинтересны, но счет был неравен. Их было двое, я – одна. Они играли, пока я томно лежала под горячим солнцем среди жужжащей травы и мечтала вырваться из этого удушающего места. С другой стороны участок был подперт густым лесом. Гуляя там, я подцепила клеща, а мама в это время сидела на участке без панамки и получила солнечный удар. Пока ее рвало, я пряталась в доме. В голове гудело, во рту было кисло.

Как-то дядя завел со мной беседу о вреде волос на голове: «Пойми, это трубки, которые сосут грязь из атмосферы». Лекция затянулась. Недавно съеденная картошка рвалась из моего желудка на волю, но я сидела, не шевелясь, и слушала, слушала, слушала.

Для фотографии, которую мы сделали перед отъездом, дядя расправил мои распущенные волосы по плечам. Я смотрю с этой фотографии затравленным взглядом узника, который уже почти не верит в потенциальную возможность свободы. Мне душно и плохо у дяди, я погибаю.

Но в семнадцать лет я настолько доведена до ручки, что мне кажется неплохой идеей отправиться в его логово добровольно.

«Это мамин друг», – вру я, не краснея, когда он видит Юру. Но, похоже, дяде на такие тонкости наплевать.

У него дома чисто и нет лишних вещей. Бревна, из которых собран дом, ничем не зашиты, и тепло пахнет древесиной. Между бревнами торчит желтая пакля, которую я всегда немного расковыриваю ногтем, перед тем как заснуть.

На втором этаже большая комната с печной трубой посередине и высохшей морской звездой на полу. Она лежит там с моего детства, задубевшая и пыльная. В углу полосатый матрас, набитый соломой.

Целыми днями я валяюсь на матрасе – читаю «Братьев Карамазовых» и жру. Дядя ночью спит на первом этаже у неработающей печки. Днем он пьет пиво и смеется со знакомым на скамейке у дома. Его лицо краснеет, а в глазах пляшут чертики. Смущенно отвожу глаза.

На третий день дождь с утра до вечера жадно облизывает окна и заливает все вокруг. Кажется, что скоро все вокруг утонет.

Старый журнал про «Битлз», найденный в углу, изобилует странными иллюстрациями. В комнате на кровати крепко и безмятежно спит мужчина, а женщина испуганно жмется к стене. В окно лезет огромное чудище. Чарующий, сладкий кошмар – я долго всматриваюсь в эту картинку, смутно понимая, что это и есть наши отношения с Юрой. Он спокойно спит, и ничто-то его не терзает, пока ко мне в окно лезут мои страхи, незащищенность, одиночество и боль.

Наконец я достала акварель – рисовала свою руку неумело, прямо в тетради с клеточками. На запястье – бинт. Два листа в этой тетради навечно склеены моей кровью.

В конце концов, нет больше смысла делать вид, что я не жду каждую секунду, когда истошно закричит синяя коробочка со странным названием Nokia – тогда я услышу заветный голос и мое тупое, но добровольное заключение закончится. Я давно уже простила его за день рождения. Неделю не вижусь и не созваниваюсь с Наташкой.

Мы говорим, и я жадно впитываю его слова, как земля за окном впитывает дождь. Он говорит: «Возвращайся».

Я говорю настоящему дяде «пока». Закидываюсь жвачкой, вставляю в плеер диск DJ Alligator и сажусь в поезд. На жесткой скамейке из коричневых планок нужно отсидеть ровно два часа. Еду до Финляндского вокзала.

Когда подъезжаем к Питеру, серые бетонные ограды на фоне чуть более светлого, но такого же уныло-серого неба кричат: «Цой жив». У каждого свои идолы и святые. Цой – не мой.

Я сажусь в автобус, чувствуя себя счастливой в асфальтовых джунглях. Мой любимый повелевает дорожным покрытием. Его философия проста: природе не место в городе. Все, что можно, должно быть залито асфальтом и забетонировано. Он обитает где-то на иной, тайной для меня стороне жизни, где нет никаких метафизических сложностей, где старое здание всего лишь здание, а не набор живописных трещин, нежно шепчущих свои истории. Жизни, которой нет никакого дела до того, что прячется там, за небом, когда мы-то находимся здесь и твердо стоим на ногах, а также имеем неоспоримую возможность плотно питаться и заниматься любовью. Понятная, счастливая жизнь, где нет вопросов о том, хорошо или плохо, а только хочу я этого или не хочу.

И когда мы наконец вместе, пьем в баре, что совсем рядом с его домом, обсуждая лимоны в пиве, в моей голове слишком много всего: старые дома вокруг, его рука на моей ноге; присыпанное пылью питерское лето за дверью, из которого после буйной зеленой весны вымыли все краски; грустные песни Portishead с кассеты, которую я заслушала до дыр; квартира с высокими потолками, в которой он никогда не будет жить со мной; отсвет его улыбки, которую я, кажется, любила уже много жизней подряд; желтые лампы над нашими головами и белая пена в высоком стакане, что, исчезая, отсчитывает минуты до нашего расставания. Я тону в этом горько-сладком опьянении. Смогу ли я излечиться от этой хвори по имени Юра?

Глава 12. Измена

Снега под низко висящим желтым кругом становятся светло-голубыми. Деревья кладут на них синие мазки глубоких теней. Когда солнце прячется в плотную серую вату, все вокруг лишается жизни. Пейзаж поглощают коричневые, грязные оттенки.

Но моя семнадцатилетняя зима была разноцветной. Фиолетовая, бордовая, сине-зеленая. Юра мотался по делам. Как только снег стаивал, одуревшие от дешевой водки рабочие ссылались на разные строительные объекты.

После уроков любимый забирал меня с собой, и мы катались по его работе, обедали в разных рыгаловках. Они все были похожи одна на другую. Я читала «Котлован» Платонова и «Эдичку» Лимонова под завывания Ромы Зверя.

Мама вернулась в книжный на Литейном. В доме стало немного больше денег и книг.

В выходные ей удавалось компактно напиваться. В первый день она безостановочно пила и спала. Во второй – уменьшала дозу, вяло ползала по квартире, выгуливала собаку по четыре раза, шатаясь при этом как потерпевшая. На третий – постепенно приходила в себя. В такие дни я пряталась по углам и огрызалась оттуда на любые ее попытки войти со мной в близкий контакт.

Но в целом я просто старалась поменьше бывать дома. Все рабочие Юры знали меня в лицо. Я питалась чупа-чупсами, мармеладными мишками, пила пиво «Тинькофф» с лаймом, много курила и заполняла тетрадку мелким бисером букв. Но случалось и так, что Юра не звонил мне день или два. Просто пропадал. Я страдала, но сама его не дергала.

В один из таких дней позвонил Женя и пригласил к себе.

Я сразу же набрала Наташку, и она радостно отозвалась на мое предложение «затусить».

Женя приехал на том же белом «Опеле», который, кажется, стал еще более потрепанным. Привез мне розу, которая так и осталась лежать на заднем сиденье. В магазе взяли «Мартини» и апельсиновый сок – девочки же любят сладкое, – а потом ввалились на тесную кухоньку металлостроевской хрущевки.