«Да мы первые в космос полетели! Да у нас дети про вашу Грецию знают больше, чем вы сами! Да у нас Пушкин…» Она никогда не гордилась дома ни Пушкиным, ни Гагариным, ни школьной программой. Было чувство, что Родина велика. Но не было знания – почему, и это тоже раздражало.
Кассирша улыбалась в ответ. Она не понимала ничего – ни причин Ритиного раздражения, ни того, почему такие умные люди пачками уезжают из дома на заработки. Этого, по правде, Рита тоже не понимала.
– У вас Церковь есть? – спросила однажды кассирша у Маргариты.
– Конечно, есть, – отвечала Рита. Но когда она на своём ломаном греческом языке начала рассказывать о своей общине, о Библии, о дедушке-пасторе, лицо кассирши скривилось в презрительную гримасу.
– Это не Церковь, не Экклесия, – сказала гречанка. – Настоящая Экклесия – вот, – и она показала рукой в сторону покатой черепичной крыши местного храма и перекрестилась.
Рита не стала спорить, хотя ей хотелось крикнуть на весь магазин, что греки – обычные идолопоклонники, что они не знают и не читают Библию и что вообще их местный священник подмигивает незнакомым женщинам. Что настоящая вера иная, иная. Но она сдержалась и, расплатившись, вышла. Она шла из магазина по улице вверх, и ей хотелось плакать. Плакать от одиночества, от обиды, от усталости.
В местном храме она бывала время от времени. Священник действительно игриво подмигнул ей, когда она, понуждаемая деспиной, пришла, чтобы подать записку с именами на поминальную службу. Это тоже входило в её обязанности – приносить по воскресеньям из церкви просфору, относить деньги и записки с именами на службу.
Храм был мил. Именно мил, а не красив или величествен. Он был чужой для Маргариты, но всё же, думала она, в нём тоже молятся Богу. И ещё распятие притягивало её взор. Это было высокое, большое и очень красиво сделанное, красиво нарисованное распятие. Иисус на нём казался уснувшим. Красивым, уставшим и уснувшим. Он склонил голову на плечо и закрыл глаза. А в ногах и руках Его торчали гвозди, большие гвозди с квадратными шляпками. Однажды Маргарите вдруг захотелось подойти к Распятию, чтобы помолиться или даже… поцеловать ноги Иисуса. Но она сдержала себя. Ей нельзя. Так неправильно. Бог есть Дух, и поклоняться Ему надо в духе и истине. Бог не в рукотворенных храмах живёт.
Она вышла тогда из храма почти бегом, словно уходила от искушения.
Мы ведь смотрим на неё «тогда». Мы отмотали, как плёнку, несколько лет жизни, и словно в реальном времени смотрим со стороны на свою соотечественницу, оказавшуюся на заграничном курорте с целями, далёкими от отдыха. А что сейчас?
А сейчас Маргарита Павловна сидит за столом и рассказывает мне о том, что было с ней в прошлом, кажущемся уже таким далёким. Мы дружим с ней. Она – прихожанка в храме хорошо знакомого мне священника.
Видели бы вы, какое распятие она подарила в храм этому священнику! Большое, красивое и живое!
Иисус на нём словно уснул. Только что, «преклонь главу, предаде дух». А все детали живы. Солнце и Луна со страхом смотрят на Господа, как живые. Голова Адама под Голгофой то ли скалится от страха, то ли улыбается. И если это улыбка, то от неё становится жутко. Кровь из ран уже не течёт, но запеклась, и тоже – живая. И ты становишься живым, когда, постояв минуту-две у распятия, вдруг опустишься на колени и, коснувшись лбом пола, скажешь шёпотом: «Прости меня».
– В Великом посту мне совсем было плохо. Тоска такая, что хоть вой. Я читала, молилась, но всё равно тоска не отступала. Иногда смотрела в книгу и ничего не видела. Читала одно и то же по нескольку раз и не понимала ни одного слова. Да и времени не было читать. Работа. То одно, то другое.
И ты становишься живым, когда, постояв минуту-две у распятия, вдруг опустишься на колени и, коснувшись лбом пола, скажешь шёпотом: «Прости меня».
Это как тюрьма. Ни одного нового лица. Те же стены, та же работа, один и тот же пейзаж. Горы, море, тишина. Я думала, что с ума сойду.
Тут деспина посылает меня в храм отнести деньги на службу. А мне так не хочется. Видеть никого не хочется, только бы легла в угол и плакала. Но делать нечего. Иду. Прихожу в храм. Людей среди дня почти нет, и распятие стоит посреди храма. Я дала деньги на службу и уже повернулась уходить. Потом что-то меня задержало. Думаю, посижу в храме немного одна. Не буду спешить. Села на скамью и смотрю на распятие. Потом… Не знаю, что со мной было. Вот не знаю. Меня будто сила какая-то подняла с места и подвела к Голгофе. Как я вдруг начала плакать! И молиться начала! Будто в груди что-то прорвалось, и слёзы хлынули рекой. И молюсь Христу. И крещусь! Представляете? Сначала жаловалась Христу на жизнь, что скучаю, что плохо мне. Жалко себя было. Потом стала молиться за сына, за мужа. Потом вдруг почувствовала свои грехи, вспомнила, увидела, сколько их! Мы ведь себя чуть не за святых привыкли считать. А тут у меня будто глаза раскрылись. Я долго тогда в храме была. Не знаю сколько. Пришла домой, бабка моя кричит: «Где ты была?» – а я чувствую, что люблю её. Мне так легко стало. Я таку-у-ую благодать получила, что вам сказать! И потом лампадку зажигала с радостью.
Она говорит, говорит, говорит. А я пью чай и слушаю, слушаю. Они так любят говорить, эти милейшие бывшие протестанты. У них везде «благодать», «откровение», «свидетельство». А мне вот хочется такое же распятие к себе в храм. Но просить не буду. Стыдно. Да и дорого это.
Уж сколько разных историй, всяких-всяких, слышали мои уши. Не пора ли записывать? Говори, говори, Маргарита Павловна. То, что ты говоришь, действительно, и откровение, и благодать, и свидетельство.
Она поднималась по улице вверх, неся в руках сумку, полную бытовой химии. Деспина Зоя любит чистоту. Мы знаем, что случится с ней через полгода, а она ещё ничего не знает. Что ж, оставим её при блаженном незнании. Её – Маргариту, внучку уважаемого пастора, приехавшую в Грецию, чтобы заработать денег и отдать долги.
Вот она стоит с печальным лицом, среди треска цикад под синим небом, обернувшись, чтобы взглянуть на такое же синее море.
Притчи
Собрались однажды десять мудрых мужиков ругать одного сумасшедшего. «С тобой, гад, – говорит один, – невозможно работать. Все люди как люди, тянут по карманам, что могут, а ты все по описи начальству сдаешь». «До каких пор, – кричит второй, – ты, паразит, по-русски говорить не научишься? Ни матюка от тебя, ни анекдота не услышишь». Третий кричит: «Ты или сам пей, или другим пить давай! А то глянешь под руку – водка во рту колом становится».
Долго ругали десять нормальных мужиков одного идиота. А тот знай плечами жмет да глазами хлопает. Да еще про себя, видно, шепчет что-то. Оно и понятное дело – сумасшедший.
Молодые девчонки напряженно и гордо идут по жизни, как будто шагают по подиуму. Кому и что они доказывают – неясно.
Ясно одно: постареть и умереть придется. И Страшный Суд неизбежен.
«А, так ты…» —
«Я без души
Лето целое все пела». —
«Ты все пела? Это дело:
Так поди же, попляши!»
Девочки, читайте Крылова и апостола Павла.
У бабы Сони на Привозе весы грубые – они для помидоров. У дяди Коли в аптеке весы тоньше – они для лекарств. Лекарство – оно такое: чуть недодашь – не вылечит. Чуть передашь – отравит.
Давайте Господа назовем с любовью Аптекарем. Он всем все так точно отмерил. Сказал же некто из старцев: «Крылышко у мухи имеет вес. А у Бога – весы точные».
Рассказ пожилого архиерея
Жизнь коротка, и опыт человека ограничен. Долг совести велит записывать виденное и слышанное, если оно способно со временем принести кому-то пользу. Вот вам рассказ-притча от одного из ныне здравствующих почтенных архиереев, достойного именоваться отцом многих.
«Один батюшка хотел сменить приход. Люди были к храму нерадивы, и жить было нечем. “Не мрут, не родятся”, – говорил огорченный священник, имея в виду отсутствие треб. И сколь циничной ни покажется эта фраза иному читателю, цинизма в ней не больше, чем в медицинском или юридическом отчете. С просьбой о переводе священник и приехал к своему преосвященному. А тот неожиданно дал совет.
– Сколько, – говорит, – у тебя улиц в селе?
Священник отвечает:
– Три.
– Поступай так. Часов в 12 ночи становись на молитву и вставай с нее не раньше, чем через два – два с половиной часа. Читай Псалтирь, Евангелие, акафисты – что хочешь. Можешь и поклоны класть. Но изволь два с лишним часа помолиться. Потом выходи на улицу, вооружившись очень длинной палкой, как удочка. Село к этому времени уснет, и все огни погаснут. Стучи палкой в ближайшее окно и беги, чтоб тебя не видели. Собаки залают, окно зажжется, люди выйдут на крыльцо, а ты уже должен быть далеко. Потом стучи в другие окна и сразу убегай. Делай так, пока за несколько ночей все село не обойдешь.
Священник принял совет и, хотя недоуменно пожал плечами, обещал слово исполнить. Он молился и обходил село, стуча по ночам палкой в темные окна. Потом приехал к владыке на отчет. Епископ велел еще раз село обойти, предварительно крепко помолившись. Священник и в этот раз покорился абсурдному благословению. Вскоре о нем призабыли. А через месяцев семь-восемь он появился в епархии снова.
Священники, пробуждающие народ, похожи на сторожа, который будит людей звуком трубы, видя приближающегося врага или стихийное бедствие.
– Не переводите, – говорит, – владыко, меня никуда.
– Что так?
– Почти в каждом дворе хозяйки с животиками. Через пару месяцев у меня в селе крестин столько будет, сколько я в жизни не крестил!
– Вот видишь, – говорит преосвященный, – как важно человека вовремя разбудить».
Когда я и другие, рядом со мной, слушали этот рассказ, то, дослушав до слова «разбудить», громко рассмеялись, полагая, что история подошла к концу. Но нет. У истории оказалось продолжение, назидательный вывод, ради которого вся история и была изложена. Преосвященный произнес последнюю фразу: «Твоя задача, батюшка, молиться Богу и будить людей!»