– Лена, – еще мягче говорю я, – пойми, подобным поведением ты мне не понравишься.
Она напрягается.
– Пожалуйста, уходи, – говорю я и закрываю дверь у нее перед носом.
Рухнув на кровать, я растираю виски, морщась от грохота ее ударов в дверь. Приходится подавить необъяснимое желание что-нибудь разбить. Мозг словно пытается пробиться наружу, грозя расколоть череп.
Как я оказался в такой ситуации?
Без руля и без ветрил. Растерзанный. Растерянный.
Когда это произошло со мной?
У меня нет ни чувства цели, ни самообладания. Я действительно неудачник и бесполезный тип, способный только разочаровывать, как говорил мой отец. Я слаб. Я трус. Я слишком часто позволяю эмоциям одержать надо мной верх. В результате я все потерял. Джульетта в опасности. Сейчас нам больше, чем когда-либо, нужно держаться вместе. Я должен ее предупредить, поговорить с ней, должен ее защищать, но она ушла. Она снова меня презирает.
А я опять здесь.
В бездне. В пропасти.
Медленно растворяюсь в кислоте эмоций.
Джульетта
Одиночество – странная штука.
Оно подкрадывается медленно и тихо, сидит рядом с тобой в темноте и гладит тебя по волосам, когда ты спишь. Одиночество обволакивает твои кости, стискивая так сильно, что ты почти не можешь дышать, почти не слышишь биение своей крови, когда оно поднимается по твоей коже и касается губами мягких волосков у тебя на затылке. Оно оставляет ложь в твоем сердце, ложится рядом с тобой на ночь, пиявкой высасывает свет из каждого уголка. Это вечный компаньон, держащий тебя за руку, лишь чтобы дернуть вниз, когда ты пытаешься встать, сдерживающий твои слезы, лишь чтобы отправить их вниз по твоему горлу – комком. Одиночество пугает тебя, просто стоя рядом.
Ты просыпаешься утром и не знаешь, кто ты. Ты не можешь заснуть по ночам, дрожа в собственной коже. Ты сомневаешься, ты сомневаешься, ты сомневаешься
а я должна?
разве я не должна?
не стоит ли мне?
почему бы мне не?
И даже когда ты готова расстаться с одиночеством, вырваться на свободу, стать новым человеком, одиночество, как давний друг, отражается рядом с тобой в зеркале, глядит тебе в глаза и подбивает попробовать прожить без него. Ты не можешь подобрать слова, чтобы побороть себя и прокричать, что одиночества недостаточно, никогда не было достаточно и никогда не будет достаточно.
Одиночество – желчный и жалкий компаньон.
Иногда оно просто не отпускает.
Первым делом по возвращении на базу я приказываю Делалье перенести все мои вещи к Андерсону – мне физически непереносима мысль постоянно видеть Уорнера. Я еще не придумала, как вести себя с его бывшей подружкой. Не представляю, как пройдет знакомство, и не собираюсь морочить себе голову.
Слишком я зла.
Если верить Назире, все наши попытки поиграть в дипломатию и прием у себя на международной конференции лидеров континентов ничего не стоят. Все, ради чего мы трудились, – чепуха. По словам Назиры, Сектор 45 вообще сотрут с лица земли вместе с населением, а не только нашей штаб-квартирой и солдатами. Женщины, дети – все погибнут.
Сектор 45, значит, должен попросту исчезнуть?
Эта новость лишает меня остатков самоконтроля.
Бывшие покои Андерсона огромны – по сравнению с ними комнаты Уорнера просто конура, и когда Делалье оставляет меня одну, я могу насладиться привилегиями своего фальшивого положения Верховной главнокомандующей. Два кабинета, два зала для совещаний, полностью оборудованная кухня, просторная спальня, три ванные, две гостевые комнаты, четыре шкафа, набитые одеждой – сынок-то в отца пошел, – и многое другое. Прежде я не оставалась здесь надолго – мне ведь нужен только офис.
Но сегодня я не спеша осматриваюсь, и у меня вызывает интерес одно помещение, которое я прежде не замечала: смежная со спальней комната, отведенная под чудовищных размеров коллекцию спиртного.
О спиртном я знаю мало.
У меня нет подросткового опыта – я не ходила на вечеринки и только читала о пресловутом давлении коллектива, мне ни разу не предлагали наркотиков и крепкого алкоголя (может, оно и к лучшему). И теперь я как завороженная смотрю на сотни бутылок, идеально ровно расставленных на стеклянных полках вдоль обшитых темными панелями стен. Вся обстановка состоит из двух больших коричневых кожаных кресел и блестящего от лака журнального столика, на котором стоит прозрачный… графин, если я правильно называю, наполненный жидкостью янтарного цвета, а рядом – одинокий бокал. В комнате темно и довольно мрачно, здесь пахнет деревом и чем-то древним, замшелым. Старым.
Ведя кончиками пальцев по деревянным панелям, я считаю. Три из четырех стен отведены под полки со старинными бутылками – всего 736, большинство с такой же янтарной жидкостью. Только пара бутылок с прозрачным содержимым. Я подхожу ближе прочитать этикетки и узнаю, что прозрачные бутылки наполнены водкой – о ней я слышала. А вот янтарная жидкость везде называется по-разному. В основном – скотч. Семь бутылок с текилой. Но в основном в этой комнате Андерсон держал неведомый мне бурбон – целых 523 бутылки. Я слышала, что люди пьют вино, пиво и «Маргариту», но здесь такого не нашлось. Единственная стена, где на стеллажах нет алкоголя, занята коробками сигар и стаканами с искусным резным узором. Я беру один из них и чуть не роняю – он оказывается гораздо тяжелее, чем выглядит. Неужели настоящий хрусталь?
Мне невольно становится любопытно, зачем Андерсону такое помещение. Странная идея – отвести целую комнату под бутылки алкоголя. Отчего не поставить их в шкаф или холодильник?
Присев в одно из кресел, я поднимаю голову, заглядевшись на массивную сверкающую люстру под потолком.
Почему меня сюда тянуло, я сказать не могу. Здесь я впервые чувствую себя в одиночестве, отгородившейся от шума и сутолоки дня. Здесь я действительно одна среди этих бутылок, и отчего-то это успокаивает. Впервые за день я расслабляюсь. Переживания начинают отпускать. Я удаляюсь в темный уголок своих мыслей.
Есть странная свобода в том, чтобы перестать бороться. Свобода есть и в ярости. И в одиночестве. Самое странное, что здесь, в стенах бывшей «берлоги» Андерсона, я наконец начинаю его понимать. До меня доходит, как ему удавалось жить так, как он жил. Он не позволял себе чувствовать, обижаться, не пускал в свою жизнь эмоции. Он никому не был должен, кроме себя, и это приносило ему чувство освобождения.
Эгоизм Андерсона давал ему свободу. Я поднимаю графин с янтарной жидкостью, вынимаю пробку и наполняю хрустальный стакан на столе. Некоторое время я смотрю на стакан, а он смотрит на меня.
Наконец я поднимаю тяжелый хрустальный сосуд. Пригубив, я чуть не сплевываю, сильно закашлявшись, – так обжигает горло. Излюбленное пойло Андерсона оказывается отвратительным: смерть, огонь, масло и дым в равных долях. Я заставляю себя сделать еще глоток этой дряни, прежде чем поставить бокал на стол. На глазах выступают слезы – пробирает до печенок. Я не смогла бы удовлетворительно объяснить, зачем я это делаю, почему мне захотелось попробовать и на что я надеялась, попробовав. Я ни на что не надеялась.
Мною движет любопытство.
И безразличие.
Идут секунды, глаза открываются и закрываются в долгожданной тишине. Проведя пальцем по шву моих закрытых губ, я снова считаю бутылки, думаю, что вкус напитка не так уж и плох, и тут во мне медленно и радостно распускается теплый цветок, рассылая по жилам горячие лучи.
О, думаю я. Ооо…
Рот растягивается в улыбке, хотя она кажется мне кривой, но я не возражаю, пусть даже горло онемело. Я беру еще почти полный стакан и делаю большой глоток жидкого огня, на этот раз не ужаснувшись. Приятно забыться, наполнив голову туманом, ветром и пустотой. Я кажусь себе на удивление свободной и немного неуклюжей, когда встаю, но это так чудесно, я чувствую тепло и некую радость. Пошатываясь, я иду в ванную и улыбаюсь, ища в выдвижных ящиках что-то.
Что-то.
Да где же оно?
Мне под руку попадается машинка для стрижки волос, и я решаю – пора подстричься. Волосы мне давно надоели – слишком длинные, постоянное напоминание о пребывании в психиатрической лечебнице, отросшие за годы, что я гнила в этом аду. Слишком густые, душащие, слишком тяжелые – слишком раздражающие.
Не сразу справившись с кнопкой, я наконец включаю машинку. Она жужжит в руке, и я думаю – надо бы сперва одежду снять, чтобы потом не вытряхивать отовсюду волосы. Обязательно нужно сначала раздеться.
И вот я стою в белье, думая, как же сильно я всегда хотела это сделать, как мне всегда казалось, что это удовольствие и освобождение…
Я провожу машинкой по голове, слегка вильнув. Раз. Другой. Снова и снова. Я смеюсь, пока волосы падают на пол. Море непомерно длинных каштановых волн трепещет у моих ног, и я еще никогда не чувствовала себя такой легкой и глупо-счастливой.
Уронив еще включенную машинку в раковину, я отступаю от зеркала на шаг, любуясь своей работой и трогая бритую голову. Теперь у нас с Уорнером одинаковые прически – колючая щетина длиной в полдюйма, только у меня темная, а у него светлая. Я сразу выгляжу гораздо старше. Грубее. Серьезнее. У меня, оказывается, есть четкие скулы и подбородок. Я выгляжу рассерженной и немного испуганной. Глаза кажутся ярче и больше, приковывают внимание, огромные, с пронзительным взглядом. И мне это очень нравится.
Очень.
Все еще посмеиваясь, я, пошатываясь, брожу в покоях Андерсона в нижнем белье, ощущая невероятную свободу. Я плюхаюсь в большое кожаное кресло и допиваю стакан двумя быстрыми глотками.
Пролетают годы, века, целые жизни, прежде чем я смутно осознаю, что в дверь стучат. Я не собиралась реагировать.
Я сижу в кресле боком, перебросив ноги через подлокотник, и, откинувшись назад, смотрю, как кружится люстра – а она раньше вращалась? Однако очень скоро меня вырывают из блаженно-мечтательного состояния. Почти сразу слышатся говорящие наперебой смутно знакомые голоса, но я не двигаюсь, а лишь прищуриваюсь, повернув голову на звук.