Лишь Вашим взором вижу сладкий свет,
Которого своим, слепым, не вижу;
Лишь Вашими стопами цель приближу,
К которой мне пути, хромому, пет.
Бескрылый сам, па Ваших крыльях, вслед
За Вашей думой ввысь себя я движу.
Послушеп Вам – люблю и ненавижу,
И зябну в зной, и в холоде согрет.
Своею волей весь я в Вашей воле
И Ваше сердце мысль мою живит,
И речь моя – часть Вашего дыханья…
Донна, не знаю покоя! Готов мчаться на край света, если он приблизит меня к тебе. У меня нет друга, с кем я могу поделиться тайной. Ничто и никто не знает! Бог! Да, лишь ему ведомо, какой силы огонь во мне, что пытает меня и днём, и ночью!
Я оставил всё – дом, работу: ибо не смог снести оскорбления. Сердце угнетено. Ты всё и так понимаешь, зачем слова. Ты успокаиваешь взглядом. Понтифик[6] одобрил мой замысел, и я отправился в горную Тоскану рубить мрамор. Семь месяцев я прожил в каменоломнях, в трудах, не покладая рук, переправляя в Рим партии великолепного мрамора. Почему, когда потребовались деньги, Его Святейшество не посчитал нужным обеспечить заказ необходимой суммой? Привратник встретил меня холодно и посоветовал запастись терпением, ибо ему приказали меня не впускать. Как человек долга, я расплатился за мрамор своими деньгами. Отчего такая папская двойственность? Новые козни завистников? Я им не соперник. Если и буду с кем-то соперничать, то лишь с собой.
Вернулся домой, приказал слугам распродать вещи и в два часа ночи на почтовых помчался во Флоренцию, оттуда за тобой, в Болонью. Если не ты, я бы умер от удара. Но ты рядом и смотришь на меня кроткими фиалковыми глазами, и я уж готов простить любое унижение. Привилегия прелата[7]сообщать о своей воле, не глядя в глаза, через тех, кому всё равно. Надо признать это и успокоиться. Очередная прихоть власть имущего! Ему ли не знать, сколь глубоки раны отверженных: ведь это его долг пред Богом врачевать раны людские. Ты, Донна, видишь чужую боль и, сострадая, исцеляешь. Как дрогнула твоя рука, сжимая мои пальцы!
Твоя поддержка внушает надежду. Жизнь мою не оборвать капризом понтифика! Я – творец, ваятель, художник и я люблю…
Уступая просьбам посыльных, я извинился пред Его Святейшеством, но возвращаться к нему не намерен. Его Святейшество появился в Болонье сам. Меня вызвали к нему. Понтифик гневался.
– Вместо того, чтобы тебе к нам прийти, ты дожидаешься, когда мы придём к тебе?
Я извинился вторично, и мы примирились. Понтифик благословил меня и заказал свою бронзовую статую.
Донна, я всё же в Риме. Мой доброжелатель Браманте уж позаботился обо мне, он надоумил понтифика поручить мне роспись плафона капеллы Сикста. Не он ли поусердничал, чтоб не был оплачен заготовленный мною мрамор? Донна, мне горько: я не живописец, я – скульптор! Пусть Рафаэль занимается фресками, а мне ближе ваяние.
Мне нечем дышать. Понтифик неумолим, он настаивает! Что мне изображать? Апостолов? Откуда этот свет? И в нём ты… Донна! Лишь в свете мы можем увидеть себя и других, познать себя и других. Там, где тьма, не разглядеть ни себя, ни других. Я вижу свет, а в нём праматерь Еву с лицом златовласой Донны. Я смогу наполнить фреску хрониками сотворения мира, и уж никто из людей более не разлучит нас, Донна! О, Боже…
Подмостки устраивает друг Браманте. Он умудрился подвесить их на канатах, издырявив весь свод.
– Кто и как будет заделывать дыры, когда роспись завершится? – Поинтересовался я.
– Будет роспись, тогда и подумаем как прикрыть дыры, – отмахнулся Браманте.
Он лишь называет себя другом. Похоже, он в малой доле мой друг, а, может, и вообще недруг? Браманте вынуждает меня обратиться к понтифику Его Святейшество внимательно выслушал и позволил соорудить подмостки по моему усмотрению.
Мысль о сотворении мира захватила меня всецело. Я решился сделать эту работу один, потому-то и заперся в капелле. Ни учеников, ни подмастерьев, никого. Работал безудержно, засыпая на лесах в полном изнеможении. В первом сюжете как виделось мне, так и стало – «Сотворение Евы». И одиночество отступило.
Потом снизошло новое видение. Всевышний коснулся моей руки своею и прошептал:
– Где ты, там я…
Очнулся. Значит, Бог… был здесь? Нет, не то! Не был… Он – здесь! Я испытывал робость, касаясь моей Евы. Сейчас я исполнен силы… Таковым будет мой Адам… Сильный и божественно совершенный! Нет в мире разделения на людей и Бога. Все – Бог, бесконечный, всесильный, совершенный. Все и всё, что есть в мире – тело его. И я – Бог, и рука моя в его власти…
Божественное вдохновение управляет кистью, наполняя сиянием краски. Я – выражение Бога! Так пусть беспрепятственно творит он, проявленный во мне! Я воплотил себя в Адаме, а рядом – Бога, дарующего первочеловеку душу на жизнь и на вечность. Всё так, как было в видении. Творец коснулся указательного пальца моей левой руки… Почему левой? Я, Микеланьоло, – левша с рождения.
Вот почему могу бессмертье дать
Я нам обоим в краске или камне.
Запечатлев твой облик и себя;
Спустя столетья люди будут знать,
Как ты прекрасна, и как тяжка жизнь мне,
И как я мудр, что полюбил тебя.
Донна моя, отныне ты – Ева! Под сводом капеллы я признал очевидное: все люди – Боги. Точнее, Боги и Богини! Одни проносят по жизни мужской лик Бога, другие – женский. Только вот несём мы этот лик по-разному. Каждый сможет без труда домыслить, как несём. Не всегда на высоте… Но мы – на высоте, Донна! Так мы переживём себя и тлен, ибо любовь и Бог нетленны. Под сводом храма мы неразлучны как Бог и любовь. Сам Бог указует на священность нашей любви!
В Сикстинской капелле я явил миру совершенство и могущество Всевышнего, изобразив, как он разделяет свет и тьму. Показал, как Творец созидает солнце и луну. Я выразил Бога, благословляющего землю.
Наделенный силой творить, уже не мог прервать работу до тех пор, пока не заполнил фресками обозначенное пространство. Просветлённый ликом, я писал просветлёнными красками. Шестьсот квадратных метров живописи – невероятно! Но я сделал это!
Краски так ярки, так радостны! Это обычные краски, но они подобны взгляду человека. Замечала ли ты, Донна, что у одних людей взгляд отсутствующий, тусклый, у других – проникновенный, светящийся. Как взгляд передаёт внутреннее состояние человека, так и краски зависят, очень даже зависят от внутреннего состояния художника. Если творить одухотворенно, то краски могут прожить вечность. Сотворенная в духе живопись пребывает вне времени, потому-то она и не увядает с годами.
Четыре года я не замечал усталости и не заботился об удобствах. Божественный труд по библейским сюжетам мир увидел в День всех Святых. Я намеревался пройтись по фрескам посуху, так как это делали старые мастера, не вышло: леса уж разобрали, и мне не позволили их восстановить.
– Не сделать ли капеллу красками и золотом побогаче? Бедновато, бедновато, – размышлял понтифик.
– В те времена люди золота на себе не носили, – я был непреклонен, – а те, кто там изображены, и богатыми-то никогда не были!
Так всё осталось, как есть. Эта работа добавила мне известности как в Италии, так и в Европе. Лишь вернувшись к обычной жизни, я заметил, что четыре года с закинутой вверх головой не прошли для меня даром: я так испортил зрение, что несколько месяцев потом не мог читать и рассматривал рисунки не иначе как снизу вверх.
Я – мастер, зачарованный своим творением: каждый мазок в нём пронизан величием и силой абсолютной любви. Всякий раз, вглядываясь в купольную роспись капеллы, я смотрю, Донна, в глаза самому Богу.
Удел искусства более велик,
Чем естества! В ваяньи мир постиг,
Что смерть и время здесь не побеждают.
Натруженные титаническим трудом руки ноют несносно: они не знали пощады ни дня. Мои руки творят как руки Бога! «Некрепко любим то, что плохо зримо. – Я улыбнулся ночи. – Донна зрима ясно и Бог отчетливо зрим. К утру рукам будет полегче». Благословенный сон снизошёл на моё скромное лежбище…
Двадцать лет спустя провидение снова призовёт меня в Сикстинскую капеллу. Мне предстоит сотворить для неё колоссальную по размеру и размаху фреску «Страшный суд». Я опять обойду путь иконографии традиционной. Пять лет жизни станут годами вдохновенной работы. Людское скопление, где праведников едва ли можно отличить от грешников. Людская нагота, как телесная, так и духовная… Когда человек более всего уязвим? Когда он наг. И всё это племя людское – оно от Бога и пред Богом… И каждому человечищу здесь уготовано держать ответ за свои деяния, за чистоту дарованного ему лика.
Я стану воплощать замысел под шепот стихов Данте. У меня превосходная память и я, читая «Божественную комедию», не единожды, смог запомнить текст без изъянов. На фреске появится сам Данте Алигьери – человек большой и гордой души, отмеченный суровой судьбой, изгнанник сострадающий, мятежный, скорбящий и радостный. Я буду восхищаться им, увидев его в полный рост. Живое сердце может накрепко соединить людей, разделённых временем. Моё сердце найдёт в прошлом великого флорентийского поэта.
Я говорю о Данте: не нужны
Озлобленной толпе его созданья, —
Ведь для неё и Высший Гений мал.
Будь я, как он! О, будь мне суждены
Его дела и скорбь его изгнанья, —
Я б лучшей доли в мире не желал!
В 55 меня объявят мятежником, и я укроюсь в горах и лесах Сполето среди отшельников. Именно там, в Монтелупо, обрету устойчивый мир внутри себя. Вскоре меня помилуют, и я вновь вернусь в Рим…