Возрождение — страница 13 из 14

– Это дочь. Уже… как это?..

– Родная, – подсказал Романов. Американец подумал, покачал головой:

– Нет… не то. А, вспомнил – кровная. Родная – не то. Джонни мне тоже родной.

– Да-а-а… – протянул Романов. – История…

– Думаю, подобных историй… и более диких… их – тысячи по всему миру, – усмехнулся Мэлоу.

– Но почему «имени генерала Ли»? – До Романова наконец дошло, какой Ли имелся в виду, – командир армии конфедератов-южан в Гражданской войне в США.

– Все просто. – Мэлоу вздохнул. И обстоятельно пояснил: – В той войне победили не те, кто должен был победить. И мы потеряли шанс стать нацией. Так и остались сборищем «понаехавших», живущих на подкачке искусственной гордости, да еще и с гипертрофированным самомнением и глупой уверенностью в том, что обладаем какими-то «рецептами счастья» для всех и каждого. А на самом деле – у нас не было ни истории, ни культуры, вообще ничего. Более того, из зависти мы старательно уничтожали историю и культуру других народов. Как-то еще держались на вере в Бога… а когда верить в Него стало уже невозможно из-за погони за деньгами – оказались без Бога перед самими собой с голым задом и без души. Жуткое же зрелище. И вместо того чтобы признаться, что мы идиоты и спекулянты, которыми правят безграмотные шизанутые, – побежали по миру заставлять всех других отказываться от души и штанов. Чтобы не так страшно было.

– Я раньше думал, что только мы, русские, себя так костерить можем… – слегка даже ошарашенно пробормотал Романов.

– У вас это происходило от постоянной неудовлетворенности собой, – серьезно ответил Мэлоу. – Мысль о том, что можно быть недовольным собой, нам, американцам, даже в голову не приходила. Вот смотри – мы даже называли себя «американцами». Хотя мы даже в Северной Америке были не единственным государством… Если бы Конфедерация отстояла свое, там родилась бы настоящая нация лучшего европейского образца. А Север постепенно сошел бы на нет, как спадающая опухоль. Хотя бы из-за разрыва торговых артерий и из-за того, что на территории Юга – лучшие пахотные земли и множество месторождений полезных ископаемых, открытых позже. В память о нашем командующем, который на самом деле пытался спасти цивилизацию от нашествия роботов, я и назвал наш колхоз. Люди были не против. Правда, портрет генерала в правлении они, по-моему, считают портретом этого… Энгельса.

Романов секунду сидел, окаменев и недоверчиво глядя на американца. А потом оглушительно захохотал.

Поезд надежды

Начало 3-го года Безвременья где-то на бывшем БАМе

Глава 1Внук

Пала правда святых Отцов –

Все стройней ряды мертвецов,

Чтобы Бог Нерожденных, тать,

Смог до неба рукой достать!

И. Ярош. Бог детоубийц

Старик проснулся от того, что его разбудил стук колес подходившего поезда.

Он открыл глаза и долго лежал в темноте, слушая, как скребется в западную стену его домика бесконечная пурга. Там намело высоченный сугроб до крыши, но шуршащий монотонный звук пробивался и через него. Даже усиливался, казалось… Было темно, но он ощущал, что уже настало утро. А темно будет и дальше. Разве что разыграется в момент, когда утихнет пурга, странное сияние в небе.

Теперь, наверное, всегда будет темно.

И звук поезда ему, конечно, приснился. Да, может, и к лучшему. Он проработал на железной дороге много десятков лет и привык гордиться – это была спокойная и нешумная гордость – своей службой. Поезда были наглядным свидетельством того, что мир – един, они связывали друг с другом далекие города и делали ближе разделенных тысячами километров людей.

Но хорошо, что поезд ему приснился. Потому что все изменилось.

Последний поезд прошел год назад – пролетел, как безумный, сквозь ревущую ледяную метель; да он и был безумным, судя по всему. Старик тогда уже и не ждал никаких поездов. Хотя это было почти смешно и уж по крайней мере странно, но пригородные поезда ходили еще очень долго после того, как стало ясно, что началась ядерная война. Уже и ветер свистел, и снег шел, а они все еще ходили. Как будто люди старались создать у самих себя впечатление, что все в порядке, все нормально. Старик и сам вел себя точно так же – встречал и провожал поезда, как было положено, рассматривал в окнах лица людей и думал, что все в порядке. Люди купили билеты и ездят себе. Пока не кончилось горючее, он даже расчищал на дрезине с воздушной пушкой свой участок. Дальние поезда перестали ходить довольно быстро, а пригородный из райцентра еще бегал, и в нем ездили люди, выходили на станции, кто-то садился… До поселка было восемь километров по таежной дороге, старик и там бывал нередко, подвозил людей туда-сюда на «уазике», ездил за продуктами, – там работали магазин и ФАП[14], и снова все жили так, будто ничего не случилось.

Хотя, если поглядеть людям прямо в глаза, становилось ясно, что это не так. И что все они ждут одного.

Развязки. Конца. И не хотят о нем говорить, потому что знают точно – его не избежать…

Поезда перестали ходить совсем после того жуткого землетрясения, которое продолжалось почти сутки. Потом было еще несколько таких, но намного слабее. А в тот раз трясло-то не очень сильно, но очень долго, постоянно, равномерно, а на юго-западе небо горело зловещим ровным багряным с синими прожилками светом. Когда землетрясение закончилось, он последний раз добрался до поселка. Потом хотел съездить и еще, но дороги просто не стало, и он побоялся застрять в леденеющем лесу и не выбраться обратно…

А после этого был уже только тот поезд – пролетевший, как стрела, под почти сплошной рев гудка, украшенный качающимися прямо на крышах и передке голыми трупами, с намалеванным на носу алым широко открытым глазом с вертикальным черным зрачком-щелью… Этот глаз старик потом несколько раз видел во сне. Глаз был живой, внимательный, пульсирующий, пристально ищущий, и старик тут же просыпался, чувствуя только одно – он умрет во сне, если глаз его найдет.

Старик не очень боялся смерти. Но что с ним будет потом? Почему-то очень страшно было умереть именно под этим взглядом, хотя никогда в жизни старик не верил ни в Бога, ни в рай, ни в ад…

По ночам ему иногда казалось: по полузанесенному снегом полотну бесконечно идут и идут серые тени. Их словно бы гнал и гнал ледяной, полный снежной крупы, ветер. Хотя… что такое ночь? Ночь сейчас была всегда. Только или совсем непроглядная, лишь изредка раздираемая, как когтями, разливающимся на все небо разноцветным холодным сиянием, – или буро-серая, в которой можно было все-таки что-то различать. А еще были часы – часы-ходики, старые даже по сравнению со стариком. По ним он и жил. Не думал, что будет, когда закончатся продукты (он ел вообще мало, а продуктов было запасено много), или что он может заболеть лучевой болезнью, про которую его учили в армии, – стоит только измениться ветру. Просто жил, заполнял час за часом – уходом за несколькими свиньями в сараюшке, нехитрой готовкой, чтением, уборкой в станционном здании. Иногда он думал, что этого делать не надо, – это слишком явный показатель того, что тут есть живой человек, но уборка там придавала жизни смысл…

Иногда, надев широкие лыжи и взяв ружье (двустволку-вертикалку «ТОЗ-34» 20-го калибра), он делал небольшой круг по лесу. Сам не зная зачем. В то, что погибла в лесу вся живность, он не очень верил (волки были точно, он это знал, потому что иногда слышал их), но охотиться не было ни желания, ни возможности – снег мгновенно заносил все следы, он возвращался только на огонь оставленной в заднем окне лампы – как на маяк.

Проверял аппаратуру. Иногда до него доносило какие-то обрывки – почти всегда непонятные, он даже не сказал бы с уверенностью, на каком это языке. В диспетчерской стоял компьютер, его старик тоже иногда включал – посмотреть старые фильмы. Они не вызывали ни горечи, ни тоски, старик просто смотрел их, чтобы занять время. Он умел выходить в Интернет, но Интернета не было уже давно, почти с того момента, когда на сайтах везде вдруг повисли тревожные объявления об обмене ядерными ударами…

Одиночество стало привычным для старика. Он не видел того, что происходит в мире, и не особо переживал даже за своих близких – их у него было всего-то дочь с внучкой и внуком, жившие в Чите. Нет, он иногда думал про них, что они мертвы, но это оставалось пустым словом – он и раньше не встречался с ними годами… Но ему очень тяжело было принять и понять то, что умер весь мир. Это до такой степени отрицало его жизнь и все, чему он ее отдал, что временами смерть начинала ему казаться самым простым выходом.

Тогда он шел на станцию и убирался там. Старательно, тщательно. И отчаяние постепенно отпускало…

Со вчерашнего дня остался пшенный суп с тушенкой, и он позавтракал, подогрев кастрюльку на примусе. Потом стал неспешно собираться – захотелось пройтись вдоль дороги, желание было сильным, хотя и непонятным, и старик не стал противиться. Если хочется – почему не сходить?

В холодных сенях он довольно долго стоял, прислушиваясь к ветру снаружи. Каждый день он расчищал тропинку к черному ходу на станции – ее надежно прятали высоченные сугробы, но поземка с них заметала тропку снова и снова, даже если не было снега. Сегодня тоже надо будет… Он безошибочно протянул руку, беря лыжи – они стояли между висящими на стене большим мешком с пельменями и половиной свиной туши. Проверил, плотно ли застегнут перед полушубка, и с усилием открыл дверь. На крыльце по сторонам он набил листы фанеры, но снег все равно наметало к дверям…

С умом проложенные в давние времена пути почти не заносило, хотя по сторонам сугробы лежали, считай, вровень с насыпью, и старик иногда думал, что, наверное, рано или поздно снег все-таки поднимется еще выше и железную дорогу скроет вовсе. Но широкие лыжи позволяли чувствовать себя уверенно, а ходить на них старик умел с детства и сейчас не быстро, но споро шел вдоль дороги – за посадкой, там, где раньше была автомобильная грунтовка. Ружье висело у него поперек груди. В такие моменты он иногда думал о том, что, может быть, стоит все-таки добраться до поселка или даже до соседней станции. Но потом напоминал себе, что ему не двадцать лет. И даже не сорок. Сил едва ли хватит…

Он шел, размеренно взмахивая руками и не оглядываясь. Станцию давно скрыла метель, но тут он не боялся заблудиться даже без огня – просто иди себе и иди между двумя ровными линиями посадки. Надоест – повернешь назад… вот только что это его из дому потянуло? Наверное, все-таки надо назад, хватит… Может, он начинает сходить с ума? Или, может, старик улыбнулся, и сошел давно, а сейчас просто лежит в палате дурдома…

Впереди что-то шевельнулось. Отчетливо.

Он сразу присел на корточки, перехватил ружье и прицелился. Зверь? Или что похуже, пострашней? О том, что это может быть человек, старик даже не подумал.

Шевеление повторилось – темное пятно метрах в десяти впереди, еле различимое, уже на пределе видимости, явственно колебалось. Точно зверь. Раненый или уставший. И как не провалился совсем в снег-то? Лось? Нет… лось не провалится даже по глубокому снегу. Для волка – вроде крупноват… медведь, что ли?

Старик поднялся в рост – осторожно, медленно, но не потому, что это было так уж трудно, нет… Он продолжал иррационально опасаться. И все еще не думал даже, что это может быть человек. Но не ушел и не остался на месте, а двинулся вперед. Если это раненый или больной зверь – лучше его добить. Ни к чему ему мучиться… А если еще… еще что-то – то какой смысл убегать?

– Ох, твою ж! – вырвалось у старика, и он не узнал своего давно не слышанного голоса. Потому что темное пятно вдруг выпрямилось и неловко метнулось в сторону, в снежную круговерть. И за этот миг старик понял, что это человек, увидел дикое, перекошенное ужасом лицо под капюшоном куртки, лицо мальчишки! – Стой, дурень! Куда! – Почти прыгая на лыжах, старик метнулся следом, одержимый только одной мыслью: этот напуганный дурак сейчас канет в метель и – пропадет, а он – он снова останется один! – Стой, тебе говорю!

Но тут же он успокоился. Неловкость движений нежданного гостя была вызвана тем, что он шел на снегоступах. Они помогали не проваливаться, но бежать в них… вот и сейчас – мальчишка упал. Упал в рост, угрузнув в снегу, как в болотине. Завозился. Слабо, но с непередаваемым, животным ужасом и нечеловеческой тоской вскрикнул, барахтаясь. Старик растерял слова – он просто спешил к мальчишке, не совсем понимая, как тому страшно.

Мальчишка все-таки встал, попытался бежать снова, но не смог, упал на четвереньки, сколько-то прополз и вытянулся в снегу, закрыв голову руками. Видимо, на бросок он потратил последние силы. Потом руки соскользнули с затылка – в снег.

Потерял сознание, понял старик, уже стоя рядом. Откуда же он тут взялся?! Может, из поселка? Хотя – не важно, надо его тащить в тепло… Он снова присел, морщась, теперь заболели колени, и осторожно перевернул неожиданно легкого мальчика на спину. Осторожно отодвинул капюшон чуть назад – некоторых ребятишек из поселка он помнил…

И тут старик ощутил, как на миг остановилось и снова заработало толчками сердце. Закашлялся, неверяще глядя под капюшон. Потом спросил:

– Во… – голос старика сорвался от изумления, он прокашлялся и повторил потрясенно и уже связно: – Володя?!

И тут же подумал, что этого не может быть. Что это, конечно, чужой мальчик, просто похож… да и не очень похож! Но тут на обмороженном, похожем на обтянутый кожей череп лице открылись огромные глаза. Черные губы прошептали один-единственный слог: «Де…» – и мальчик снова потерял сознание. То, что он не умер, было ясно лишь по еле заметному парку у носа и приоткрытых губ.

Старик отчаянно, каркающе вскрикнул – звук разорвала на неясные страшные клочки и унесла прочь пурга.

Это было каким-то чудом. Таким, что у старика кружилась голова. Он с испугом – с настоящим, давно не испытанным наяву испугом! – подумал, что если сейчас его хватит удар и он умрет, то ведь и внук умрет тоже! И это будет дикой несправедливостью, окончательной, практически невозможной.

Значит, надо жить. Надо, надо…

– Сейчас, сейчас, Володя, внучек, сейчас… – Старик заторопился, скидывая лыжи.

Стащил с ног внука снегоступы (самоделки, грубые, но надежные), стал быстро вязать свои лыжи вместе, превращая их в санки. – Сейчас… ты что там?! Ты дыши! – прикрикнул он. – Я сейчас, близко тут! Сейчас я! Дыши! А ну! Я тебя! Володька!

Он с натугой перевалил мальчика на лыжи. Быстро прикрутил той же веревкой, протянул ее концы вперед, сделав простенькие постромки. Обул снегоступы, перетянув ремни. Встал, закидывая веревку на плечи и грудь, оглянулся, еще раз пригрозил:

– Не помирай! Я ттебя, щенка! – и заторопился: – Сейчас, сейчас…

Через сотню шагов он испугался, что заблудился. И не сразу понял, что на снегоступах он просто идет гораздо медленней, чем на лыжах. Оглянулся на неподвижный сверток на лыжах. Умер?! Едва не бросил постромку, чтобы проверить, заставил себя успокоиться и идти. Идти как можно скорей, но не загоняя себя.

Теперь нельзя умирать. Нельзя. Чудесами так не разбрасываются. А если Володька все-таки умрет – то… то никогда ведь не поздно, разве нет?

Домик выступил из метели неожиданно, старик почти уперся в крыльцо снегоступами и чуть не упал. Очень поспешно, но без суеты он втащил лыжи с грузом на крыльцо, потом – дальше, внутрь… и, только оказавшись в теплой привычной комнате, понял, что ужасно устал. Руки тряслись. Ноги подгибались. Сердце екало и то скакало в горло, то падало куда-то вниз и застывало, принуждая кашлять.

На какой-то миг оно остановилось совсем, и старик подумал, что все-таки умрет. Но потом дурнота отхлынула, оставив слабость. И все-таки он не позволил себе даже присесть, лишь скинул снегоступы и верхнюю одежду и занялся внуком.

Втащив мальчика на разостланную поверх постели клеенку, он принялся раздевать спасенного. Обморожений у внука было много, но все не очень сильные, он был достаточно тепло, хотя и нелепо одет и обут. Еще – ужасающе грязен, чудовищно, брезгливость старику – вовсе не брезгливому человеку! – помогла преодолеть только оглушающая жалость. В длинных, слипшихся в сосульки, немытых волосах кишели вши. И весил мальчик хорошо если половину от положенного, кости торчали через кожу, под которой почти совсем не осталось мышц. В плотно прилегавшем к спине – не сразу заметишь! – школьном рюкзаке было пусто, только пара замороженных воробьев, полторы пачки сухой лапши, черная от копоти металлическая кружка да запасные тесемки-ремни к снегоступам. А в карманах верхней… куртки?.. – почти пустая зажигалка, складной нож, серьезный такой, не уличный китайский – и два пистолета. Оба старик знал, «ТТ» был совсем пустой, «ПМ» – с пятью патронами в обойме. Пистолеты были ухоженные, вычищенные.

Старик разрядил «макаров». Покачал его на ладони, а потом уважительно убрал оружие и патроны в стол…

Он боялся, что внук умрет. Впервые он по-настоящему чего-то боялся за все прошедшее время. Никогда в жизни он не видел таких истощенных людей. Именно теперь он осознал, что мир – погиб. И что погиб страшно. Если уцелевшие выглядят так – то…

И если умрет внук, то гибель мира станет окончательной.

Какое-то время он думал: может быть, попытаться добраться до поселка? Там фельдшер… Но потом старик понял, что от страха за внука, от боязни собственного неумения думает о мире вокруг как о прежнем мире. Неизвестно, цел ли поселок. Неизвестно, как его там встретят. Ничего не известно, кроме того, что мальчика надо спасать.

Эта цель затмила все остальное. И странным образом оживила энергию старика…

Володька не приходил в себя почти неделю. Не говорил ни единого связного слова, если открывал глаза – там была только блестящая бессознательная пленка. Старик забросил станцию, не отходя от постели, на которой метался, бормотал, страшно кричал, о чем-то просил, с кем-то разговаривал – то весело, то оживленно, то гневно – внук. У мальчика был страшный жар, почти сорок один градус. Сердце билось, как спятивший барабанщик, было видно, как оно колотится за торчащими ребрами, словно стремясь проломить их клетку и выскочить наружу. Старик делал все, что мог и знал, – поил чаем с малиной, поддерживал силы бульоном, давал лекарства, в которых разбирался неплохо и которые были, ухаживал за мальчиком и умолял все, что только есть на свете, об одном: чтобы Володька выжил. Выздоровел.

На шестое утро вокруг домика кто-то ходил. Размеренные, ровные шаги были слышны сквозь вой пурги в комнате, где почти непрерывно стонал, тихо и страшно, но уже почти не двигался на постели мальчишка. Старик сидел у постели и слушал эти шаги, окаменев… нет, не от страха, а от сознания собственной беспомощности.

Хрупп. Хрупп. Хрупп. И так вокруг дома. На крыльцо – хрусть. Хрусть. Хрусть. У двери – долго. Минуту. Больше. С крыльца – хрусть. Хрусть. Хрусть. Вокруг дома – хрупп. Хрупп…

Старик ждал, что вот-вот откроется дверь в сени. Запертая, и сенная дверь заперта, но… что это значит, в конце концов? Он хотел в отчаянии помолиться Богу – но… но какое к этому имел отношение Бог? И какой Бог мог остаться в мире, где царствовали холод и ночь? Если они и были – эти боги, – то старик не умел их позвать и не знал их имен…

Володька вдруг сел. Худой, с блестящими огромными глазами. Посмотрел на дверь темным неподвижным взглядом и упал обратно – застонав, как умирающее животное.

И тогда старик вскочил.

– Убьюу-у!!! Пошла про-о-очь!!! – услышал он свой собственный яростный крик… и опомнился только на крыльце. В лицо, в грудь через тонкий свитер хлестал жестокий мороз. Выл на разные голоса ветер, нес колючий снег, и старик с удивлением понял, что в руке у него – топор. Прямо перед стариком пурга быстро затягивала в воздухе какой-то странный… порез, что ли? Как будто кто-то прорубил в снежной круговерти круг и расчеркнул его начетверо крестом.

С трудом волоча ноги, уронив топор в сенях, но не забыв закрыть за собой обе двери, старик вернулся домой.

И вдруг понял, что внук… спит. Спит спокойно, спит, ровно дыша.

Ноги у старика подкосились. Он упал на табурет и, уронив голову на руку, на столешницу, сам то ли умер, то ли все-таки уснул…

Он уснул. И проснулся от того, что на него глядели. Поднял голову, пожевал губами, разминая онемевшую челюсть.

– Дед, это ты? – слабенько, почти как дыхание, спросил Володька. Он лежал неподвижно, но глаза у мальчика были живые, сознающие. – Я дошел, да? Я не сплю?

Старик вскочил. Подался вперед. Мальчик медленно закрылся рукой, похожей на тонкую ветку, и, всхлипнув, сказал постанывающе:

– Де-е-ед… прости… я… я… в постель… сход… короче… – и поперхнулся, потому что старик едва не сделал глупость – чуть не задушил внука объятием…

Володька был невероятно слаб и почти ничего не весил. Но он был жив и – здоров, как с облегчением понял старик. Теперь внука надо было просто выходить. Физически. А для этого средства были. Хуже оказалось у него с головой. Намного хуже.

Мальчишка, кажется, все еще не верил, что жив и что рядом с ним – близкий человек, который его любит. Пройденные испытания, о которых старик тогда только еще догадывался, едва не лишили мальчика рассудка и на этом рассудке сказались. Но старик был умен и опытен в жизни, поэтому странности поведения мальчика – то, как он прятал еду, как нашел и положил под подушку оба пистолета, как вдруг начинал плакать от какого-нибудь слова или даже просто так, то, как он пугался протянутых рук, но сам мог ни с того ни с сего взять старика за руку и не выпускать по нескольку часов, то, что он боялся спать в темноте и иногда, ужасно завывая, кричал по ночам, – не вызывали у старика ни насмешки, ни гнева. И постепенно они сходили на нет. А все время лежать внуку старик не давал – принуждал, в том числе руганью и окриками, вставать, ходить, делать старую гимнастику, даже убираться в комнате, все больше и больше, чаще и чаще…

Это было на семнадцатый день после того, как Володька выздоровел. Они читали – дед сидел у стола и читал Пикуля, мальчик лежал в кровати с томиком «Молодой гвардии». Чтение всегда увлекало старика, и он не сразу понял даже, что внук закрыл книжку и говорит с ним. Володька не обижался и повторял свой вопрос, пока старик не выбрался из мира книги и не понял, о чем внук ведет речь. А когда понял, то спросил:

– Может, не надо, Володя? Молчишь про это и молчи.

– Я должен рассказать, – упрямо сказал мальчик, осторожно садясь удобней. Сцепил поверх теплого одеяла на коленках все еще очень худые, но уже начавшие обретать нормальную плоть руки. Стиснул пальцы – они побелели… – Ты должен знать, что со мной было. И мне… мне так будет легче. Если я расскажу. А то я боюсь, что сойду с ума, если… – Он не договорил, спросил почти требовательно: – Ты будешь слушать? Я расскажу тебе все, дед. Все.

И старик отложил книгу.

Глава 2Слезинка ребенка

Вместо неба – броня,

Двери Рая закрыты на ржавый засов.

Все ушли без меня,

Я зову, но не слышу родных голосов.

Вижу, словно в бреду,

Как над миром восходит Последний Рассвет.

Сердце, мертвою птицей во льду,

Все твердит о грядущем,

Которого нет.

С. Калугин. Присутствие

Поджог дома, в котором погибли сразу несколько семей наркоторговцев, милиция раскрыла быстро. Дело поражало своей безыскусностью, жутью – и в то же время какой-то первобытной справедливостью произошедшего. Гнойник на окраине Читы, из которого расползался по всему району героин, не удавалось прихлопнуть почти год, за который наркотики появились во всех пяти ближних школах, с первого класса по одиннадцатый. Не имелось доказательств, никого не поймали с поличным, все очень сложно, борьба с наркотиками – вещь непростая, «но мы делаем что можем, а вам не советуем «разжигать», тем более что далеко не все пока ясно!» – так говорили представители «органов» родителям, которые умоляли спасти их детей от неумолимой страшной смерти.

А потом жуткий дом, который вызывал ужас у всего района, просто сгорел. Вместе с его обитателями.

Как видно, так распорядилась судьба – торгаши сами были в последнее время не прочь злоупотребить своим товаром, а все три бутылки «молотова» «легли» очень удачно. Короче говоря, из всего многочисленного выводка – почти двадцати голов, за год отправившего на местное кладбище семнадцать пацанов и девчонок в возрасте 9–15 лет и «просто» подсадившего на наркоту больше тысячи детей – наружу смог выбраться каким-то чудом только глава «семейного предприятия», остальные сгорели заживо.

Уцелевший в жутких муках, которые не получалось забить даже лекарствами, издох под собственный вой в местной больничке еще через три дня. Именно в этот день доблестные полицейские «вычислили» и поймали террориста.

Одиннадцатилетнего Володьку Веригина, незадолго до этого проводившего на кладбище свою старшую сестру, за полгода сгнившую от наркоты.

Мальчик и не пытался ничего отрицать – то ли не умел ничего придумать, то ли не хотел ничего придумывать. Но только от его взгляда – молчаливого внимательного взгляда больших серо-голубых глаз – прятали лица все в зале суда. Однако… стыд, обычный человеческий стыд был слабей «занесенных» денег, и приговор оказался простым и ясным: поместить в специализированное учебное заведение до достижения совершеннолетия. После чего – пересмотр дела с перспективой еще четырех лет уже полноценной «малолетки»…

Спецшкола, в которую попал Володька, была образцовой, одной из лучших в РФ. Мучения детей – самых разных, от малолетних отморозков-уголовников до попавших в эти стены практически случайно мальчишек – тут были распланированы, научно обоснованны и поставлены на поток. Ни малейшей надежды остаться самими собой школа своим воспитанникам не оставляла, как, впрочем, и не «исправляла» их, потому что пребывание в аду никого не исправляет. Она просто превращала ребят в удобоваримый продукт для использования машиной государства – и сейчас, и, главное, в будущем. Делалось это через полное стирание личности и внушение постоянного страха перед властью.

Володька не был героем. Уже через месяц от умного, хотя и не очень развитого, веселого и доброжелательного, в общем-то, мальчишки не осталось практически ничего – только запуганная марионетка со стандартным набором реакций на команды и действия «персонала». Может быть, это было и к лучшему – прежний Веригин не вынес бы этой жизни, как не выносили ее многие; самоубийства в школе происходили почти еженедельно, но их замалчивали по отработанной беспроигрышной схеме в прочном союзе с местной психоневрологический больничкой.

Приехавшая в конце месяца на милостиво разрешенное «законное свидание» мать не узнала своего сына. Просто не узнала… В обычной серенькой русской женщине, рабски смиренно перенесшей гибель дочери и жуткий приговор сыну, вдруг проснулось животное. Хищник. Зверь. Обратно она ехала в холодной решимости сделать все для мести и освобождения мальчика. Скорей всего, у нее бы это получилось, в таком состоянии женщины творят невиданное, а уже наступившее полубезвластье помогло бы ей в ее гневе.

Но когда автобус был в полукилометре от окраины Читы, практически над ним разорвалась одна из американских боеголовок, мгновенно его испарив.

Володька так никогда и не узнал, что произошло с его мамой…

Бунт в спецшколе произошел после трех дней полной голодовки. К этому времени значительная часть персонала просто разбежалась, а оставшихся мальчишки убили. Зверски убили, потому что не умели убивать и потому что убивать сначала было почти нечем. Из двухсот «воспитанников» персонал успел убить почти треть, многие были ранены, в том числе тяжело. Что делать дальше – никто из ребят не знал, а взрослых не осталось, убили даже фельдшерицу из медсанчасти, хорошую, в общем-то, женщину, по мере сил своих защищавшую ребят, и «доброго» воспитателя (его так звали между собой, потому что он на самом деле был добрым человеком) – убили, даже не заметив этого.

Они не понимали, что происходит в мире, хотя им было очень страшно. Вместе со страхом возникло чувство дикой, нечеловеческой свободы. Многие перепились найденной водкой или спиртом, кто-то дрался с кем-то, некоторые обжирались продуктами из вскрытых складов – там были продукты, а что их мало до нелепости, мальчишки не заметили и не придали этому значения. Другие, как ни странно, пытались, как могли, помогать раненым – в школе было опасно открыто дружить, друживший «подставлял» друзей просто автоматически и давал «персоналу» еще один рычаг для издевательств… а тут вдруг выяснилось, что друзья-то есть почти у всех. На следующий день готовились к обороне – полудетски-полусерьезно, а кое-кто уже потихоньку начал «делать ноги».

И только постепенно до ребят стало доходить, что они никому не нужны.

Их просто бросили. Как ни дико это звучало. Всегда готовое лишить человека свободы, достоинства, даже жизни Государство начисто забыло о них. Никакие средства связи не работали (хотя часть из них, может быть, ребята просто не умели заставить работать), понять точно, что произошло в мире, было невозможно, но у очень многих «воспитанников» хватало ума сообразить, что означают быстро меняющаяся погода, ветер и многое, многое другое. Потом кто-то догадался наконец выйти в полумертвый уже Интернет, взломали пароли… и по еще висевшим тут и там обрывкам им все стало ясно…

К этому времени в школе оставалось человек пятьдесят. Почти все тяжелораненые умерли, разбежались понемногу несколько десятков тех, кто верил, что сможет добраться до дома, или привык быть «одиночкой», собственно, их никто и не держал. Оставшиеся не могли решить, что им делать, – просто потому, что не могли толком понять все-таки, что именно происходит. Они регулярно смотрели телевизор, но только новости, а из новостей РФ даже умный взрослый человек не смог бы сделать никаких выводов. Как вообще можно сделать какие-то выводы из смеси чернухи, клинического идиотизма и тупой агитки?

В тот день пошел снег. Солнца не было уже с неделю, а тут еще – в конце лета! – из низких странных рыжих туч начал падать белый полог, все более и более густой. Снег таял на земле, было, в общем-то, не холодно… но он продолжал падать и падать, косо несясь в струях упругого, резко пахнущего какой-то пластмассой ветра, – тот сперва налетал порывами, сменяясь нехорошей всеобъемлющей тишиной… а потом сделался постоянным.

Это было слишком страшно даже для тех, кто сохранил или обрел достаточно смелости…

Иногда Володька думал, что они зря ушли из школы и вообще разделились. Надо было сделать, как в старых фильмах, которые он иногда урывками смотрел от нечего делать, пока жил дома, – там герои всегда старались держаться вместе и укреплять свое место обитания. Но так, наверное, все равно не получилось бы – что бы они все стали есть? И потом, мальчишки были приучены не верить большим коллективам. Поэтому они и разошлись – поодиночке или небольшими группками. Уже хорошо было, что честно поделили оставшуюся еду, одежду, оружие. Кто-то, правда, кажется, остался все-таки в колонии, Володька не помнил точно.

Володька потом подумал, что, знай они, как обстоят дела в мире, – честной дележки, наверное, не получилось бы. Слишком страшно…

Они ушли вчетвером просто потому, что все четверо – он, Володька, Генка, Жека и татарчонок Адиль были из Читы…

Следующие месяцы стали для Володьки временем сплошного ужаса. Настолько сплошного, что бояться он быстро устал и погрузился в новую реальность, как в жуткий сон, который когда-то да кончится, потому что сны не могут не кончаться. Но оказалось, что за стенами спецшколы – тот же кошмар. Мир населяли обезумевшие толпы людей, бегущие в никуда из полыхающих чудовищными атомными кострами больших городов и совершенно непредсказуемые в реакциях. В этих толпах то и дело дрались – за еду, за одежду, за горючее и боеприпасы. «Хвосты», отстающих, преследовали уже возникшие банды, не осмеливавшиеся тогда нападать на основные скопления, потому что в этих ужасных ордах отсутствовало чувство страха, и любое нападение на орду вызывало инстинктивную ответную реакцию – как волны неизбежно разбегаются от брошенного в воду камня, так орда захлестывала и уничтожала бандитов.

Но ни о каких «своих» или их защите речи не шло. По крайней мере, за пределами семей или уже заранее сложившихся небольших группок. У этих людей были свои дети. И на чужих детей они набрасывались свирепо, на темном инстинкте понимая, что чужие дети отбирают кусок у родных. Самим фактом своего существования. Так или иначе. Иногда орда пыталась растечься по окрестностям – по поселкам или маленьким городкам, и тогда начинались бои, почти всегда завершавшиеся победой местных. Иногда, впрочем, населенный пункт оказывался захваченным, и что творилось там – не укладывалось в голове Володьки, хотя они четверо участвовали в грабежах, потому что просто хотели есть. А еще было очень холодно, ветрено, лил постоянный грязный дождь, вонючий и густой, все чаще и чаще сменявшийся снегом. И постоянно трясло землю – то мелкой судорожной дрожью, то такими толчками, что нельзя было стоять на ногах.

Несколько раз мальчишки видели, как какие-то люди подбирали потерявшихся или осиротевших детей, во множестве бредших по обочинам, но даже не пытались прибиться к таким «спасателям». Отталкивал страх – страх оказаться во власти чужих взрослых.

Может быть, это на какое-то время спасло им жизни.

А может быть, в конце концов и погубило всех, кроме Володьки…

Толпы постепенно истаивали. Банды смелели, хотя тоже редели в числе. Люди чаще и чаще заболевали – в основном лучевой болезнью или простудами – аллергики, диабетики, многие другие умерли уже давно. Оставшиеся в живых не прекращали бессмысленное жуткое кружение по дорогам, а все вокруг уже прочно покрыл снег.

Первым погиб Генка. Наверное, погиб. Они тогда добрались до Читы, но города не было, и он убежал туда, серьезно и убедительно сказав, что его там ждет мама и он слышит, как она его зовет. Генку не останавливали, а Володька всю ночь слушал – ему казалось, что оттуда, из пылающих все еще развалин, на которые падал и падал мокрый снег, его тоже зовут. И очень хотелось туда побежать. Володька понимал, что там ничего нет, и думал, что это все равно – вот побежит он туда, и его не будет тоже. Генка убежал, и ему, мертвому, сейчас хорошо, не страшно и спокойно…

Но тогда он все-таки еще был более-менее в разуме. И не побежал…

Жеку и Адиля убили фермеры. Мальчишки уже несколько дней голодали. Они сумели напасть на группу из трех мужиков и одной бабы на лесной прогалине около костра – те варили мясо – и перебить всех четверых выстрелами из темноты. Но оказалось, что эти четверо варили человечину. А ее есть никто из мальчишек не мог, хотя они долго сидели у огня и всерьез об этом говорили, а Адиль даже мешал в котелке… но потом опрокинул его в огонь и с кривой мертвой улыбкой сказал, что это он случайно и затеваться с варкой снова не стоит, а лучше поскорей уйти отсюда. Они и ушли…

А уже на следующий день они думали, что им все-таки повезло, – когда разоряли теплицу на краю небольшого поселка… И тут их «застукали». Началась перестрелка – у Адиля был автомат, у Володьки два пистолета, у Жеки подобранное уже на дороге охотничье ружье.

Володька сумел убежать тогда, потратив в перестрелке почти все патроны. Кажется, кого-то убил. Он долго лежал в черных кустах на дне оврага, слушал, как ищут, – его, а может, и не его, а просто прочесывают местность. Он ни о чем не думал, не шевелился и почти не дышал. И его не нашли…

Ребят он увидел утром, когда выбрался наружу и крался в холодной сырой полумгле по дороге, сжимая в руке пистолет. Их повесили совсем голых, каждого за ногу, у поворота к поселку, на указателе с надписью «СЕЛЬ. ХОЗ. КООП. “ЗАРЯ”».

Жеку Володька узнал только потому, что второй был Адиль, – у Жеки вместо головы оказался какой-то черный ком с висюльками и клочьями, видимо, после попадания крупной дроби почти в упор. А Адиль чуть покачивался и тихо стонал, хотя в… в общем, между ног у него торчала какая-то вбитая железяка.

Володька подкрался к ребятам и застрелил Адиля в затылок, хотя очень боялся, что выстрел его выдаст, да и патрон остался после этого всего один. Но ему было очень жалко Адиля. Тот лишь слабо дернулся, потом что-то быстро неразборчиво сказал, вздохнул тихо и обмяк.

Ему теперь тоже было хорошо.

Мертвым быть хорошо. Не страшно. Володька это знал точно и боялся только боли, которая будет сопутствовать умиранию…

Последний патрон он тем вечером потратил, чтобы убить какую-то кошку. Убил и съел, обжарив на небольшом костерке на опушке леса…

Дни были полны холодом и снегом. Не стало ни утра, ни вечера – один сплошной сумрак, просто иногда светлевший, пронизанный розоватым сиянием туч, а иногда – разрезаемый сиянием на небе. Красивым таким. Но ледяным, как все вокруг.

Дни были полны страхом. Люди попадались редко… нет, люди никогда не попадались. Те существа, которых иногда видел Володька, совсем не походили на людей. Даже плохих. К счастью, он всегда успевал их заметить первым. И уйти. Но однажды вынужден был лежать почти два часа в кустах, смотреть и слушать, как несколько существ убивают и едят женщину и маленькую девочку. Не насилуют, не бьют – убивают и едят. Потом – уходят, унося с собой мясо в ярких пластиковых пакетах с рекламой косметики и обуви.

Если бы у Володьки были патроны – он бы стал стрелять. Ему вдруг так жалко стало этих убитых, он потом так долго слышал внутри себя мольбы, крики и плач, что приходилось изо всех сил бить себя по голове, чтобы вытрясти оттуда воспоминания. Может, он бы и без патронов бросился на помощь, просто чтобы его убили тоже. Он был не против. Но быть съеденным, даже после смерти, представлялось таким ужасным, таким мерзким, что он не решался так умереть. И брел, брел через кривой, рассыпающийся мир, который проваливался под ногами, как растущие повсюду сугробы. Видел стаю волков – они пробежали мимо него на какой-то лесной черной прогалине, и он крикнул, чтобы волки взяли его с собой, но они не остановились, только последний повернулся-крутнулся на бегу всем телом и пролаял мальчику: «Иди!» – а потом понесся дальше. Но этого, конечно, не могло быть. И люди не могли есть людей. Всего этого не могло быть. Все это было.

Снег. Шел и шел снег. Шел Володька. А ветер, дувший все время, был похож на стальную щетку, промороженную насквозь…

Он не помнил ни числа, ни дня недели, ни месяца, даже в годе не был уверен. Да и не очень всем этим интересовался. Просто сидел на обочине большой дороги и думал, что надо поесть. Он не ел ничего, совсем-совсем ничего уже семь дней и сейчас смотрел на трупы у дороги – их там лежало много, под снегом, он уже проверил карманы у всех и ничего не нашел – и думал, что надо поесть и что тут много-много-много мяса. Но в то же время он понимал, что есть это мясо нельзя и что он умрет. Не страшно, только тоскливо. Сил не было даже чтобы подняться, добрести до посадок невдалеке и разжечь костерок, согреть воды, напиться горячего…

Потом сзади послышался звук мотора. Через снежную пелену пробивался пикап – большой, чем-то груженный, без фар. Ехал медленно, и Володька остался сидеть, думая, выстрелят в него или нет. Бежать не было сил. Пришло спокойное облегчение – все решилось за него, и надо только сидеть и не двигаться…

Пикап остановился, и мальчишка понял, что в него все-таки не выстрелят, что, может быть, заберут с собой… но зачем? Он медленно оглянулся и увидел, что из кабины пикапа в кузов вылез человек и стоит там. У человека был автомат – поперек груди, поперек теплой куртки, в тени капюшона которой не было видно лица.

– Ты живой? – окликнул человек.

– Живой, – отозвался Витька и встал. Ветер его покачнул, он сел снова в снег.

Человек смотрел, как мальчик пытается встать.

– Зря, – сказал он. – Не надо. Закрой глаза и спи. Это будет быстро. Зря встаешь.

Володька и сам знал, что зря, но все-таки встал. И открыл рот, чтобы…

– Я тебя не возьму, не проси, – сказал человек.

Володька опустился на колени и заплакал. Он уже совсем не боялся умереть, но боялся, что не выдержит и наестся от души. Это же легко – наесться. Надо было найти какие-то слова, чтобы этот человек взял его с собой, но таких слов не было, и Володька, рыдая, выдавил только:

– Дяденька… я умираю… я не хочу… человечину… – и подавился всхлипами. Слова кончились.

Человек помолчал. Потом пинком сбросил из кузова пикапа большую картонную коробку и сказал:

– С собой не возьму. Я тебя не знаю. Совсем не знаю, а у меня семья. Постарайся не подохнуть, если уж так. Если такой упрямый Ванька-Встанька. Оружие есть?

Володька кивнул, все еще всхлипывая, послушно показал оба пистолета. Человек, нагнувшись, что-то высыпал на коробку.

Потом перебрался в кабину и уехал.

Володька долго бежал за пикапом, плакал, падал, снова бежал, ругался, плакал… Потом вернулся к той коробке, вспомнив про нее только теперь. Около коробки крутились два больших тощих пса, но они не выдержали, убежали, когда на них бросился, рыча, жуткий зверь. Володька.

На крышке коробки лежали пять патронов к «ПМ». А в коробке… в коробке оказалась сухая лапша. Несколько сортов. Сорок пачек. Володька завыл от счастья и стал пихать лапшу в рюкзак, за пазуху, стал жевать ее сухую, выплевывая куски обертки…

Про деда он вспомнил именно тогда. Там, на вечерней дороге, около коробки с лапшой. Про деда, который служит на станции на БАМе. Деда Володька видел последний раз за год до всего, что случилось, тот приезжал в Читу в гости. Высокий такой сутулый старик, казавшийся и в квартире, и на улицах города чужим, как белая неструганая доска в черном заборе из гладких ровных планок. Совсем чужой человек. Володька с ним и не говорил почти – говорить было не о чем.

Но сейчас Володька понимал только одно: это – дед. Не чужой. Родной дед.

Родной. В пустом жутком мире это слово вдруг обрело вес и значимость.

У него были сорок пачек лапши. И почти восемьсот километров, которые надо пройти за сорок дней. По двадцать километров в день.

«Я не дойду, – подумал Володька. – А если даже и дойду, то окажется, что там, конечно, никого и ничего нет. Это же сказка, я только сейчас ее придумал, а я не дойду и там никого нет. Дед умер. Его убили. Только так и может быть».

И он пошел, потому что умирать передумал и потому что, значит, надо было куда-то идти.

Володька совсем не помнил пути, и это было хорошо. Он только знал, что шел не сорок дней, а больше. Не меньше двух месяцев. И что был снег. Снег, снег, снег – и беспощадно холодно. Все время. Всегда. И так будет всегда. И даже когда он умрет – будет снег и холод. Везде. Вечно. Неизбежно.

Поэтому когда он очнулся в сторожке, то понял, что наконец умер и попал в рай. Это было справедливо после всех тех жутких мук, которые выпали на его долю в последние полтора года. Значит, есть на свете справедливость.

Хотя бы – и на том свете.

* * *

Володька давно закончил говорить и неподвижно сидел – комочком под одеялом. В его глазах дрожали отражения ламп. Мальчик тяжело, громко дышал, словно воздух с трудом проходил в горло.

Старик тоже молчал. Потрясенно. Он не мог осмыслить всего, что рассказал внук. Осмыслить, хотя бы осмыслить, что уж говорить о «принять»! С самого начала, с еще довоенного начала. Рассказ о нем был едва ли не страшней рассказа о скитаниях внука потом. И ему приходила в голову страшная мысль: может быть, мир заслужил то, что получил? Ведь в его детстве все было не так. Он знал это частое обвинение в адрес стариков: «Солнце было ярче, девки моложе…», но… ведь солнца, кроме шуток, не стало в конце концов вообще! В его молодости жизнь была не такой. Не потому, что он был моложе и здоровей, не потому, что его заела ностальгия; просто – не такой. А он-то утешал себя мыслью, что мир просто меняется, а он старый дурак, который не может смириться с этими переменами… утешал себя тем, что дорога – вот она, и, как прежде, как всегда с начала ее дней, идут по ней поезда… старался не думать, что в дни его молодости будущее представлялось совсем не таким, каким было настоящее несколько лет назад, – ничего общего!

Получается, что в мучениях внука есть доля и его вины?! Ведь он верил, когда учился в школе, – в иной мир, работал потом – ради иного мира… И не смог ни отстоять, ни защитить свои детские мечты.

Получается, что все случившееся – закономерно и просто переполнилась чаша терпения Земли, разумный обитатель которой – Человек – настойчиво отказывался от своего разума?

– Как же ты все это смог?.. – начал старик и осекся. Ведь ясно же было – ответа не найти.

Мальчик пожал плечами. Лицо у него было в сохнущих слезах – он принимался плакать несколько раз, пока говорил. Тихо и честно сказал:

– Я не знаю. Дед, а что с нами будет дальше?

И взглянул прямо в глаза старика.

Глава 3Огни во тьме

Тучки белые проскакали по небесам,

Уплясали вдаль с гулкими аккордами рельс –

Как зверенышей провожали в лунный десант –

Ветер в волосы, на картуз – эдельвейс…

Олег Медведев. Сказка никогда не кончится

Свечи Володька не любил. Это осталось у него со спецшколы. Там именно при свечах проводилась одна из самых мерзких процедур – что-то типа «задушевного разговора», смешанного с «покаянием». Эту методику ввела в школе психологичка. «Психичка», как ее называли за глаза, – слащавая садистка-гадина, на которой отправок мальчишек «на лечение» аминазином в псих-невро было больше, чем на любом другом работнике колонии; было и еще многое, о чем Володьке вспоминать не хотелось и за что с нею брезговали общаться многие сотрудники.

Пару раз то, как мальчишки при свечах сидят в кружок в темной комнате и хорошо поставленными голосами по ролям читают то, что написано на бумажках, которые им раздали, приезжали снимать телевизионщики аж из Москвы – не при Володьке, правда, его «пятницы» были без репетиций, на них «психичка» просто старалась выкачать из ребят настоящую информацию об их жизни и делах.

Если честно, он сам не очень хорошо понимал, что в этом такого страшного – в комнате их не били, не унижали, не орали на них (что делали с ними почти все остальное время, кто – с явным наслаждением, кто – просто тупо и даже не злобно, словно так и надо вести себя с мальчишками 10–14 лет всего лишь потому, что они «преступники»!). Разве трудно посидеть полчаса в полутьме со свечкой и сплести какую-нибудь душещипательную глупость (правды там никто никогда не говорил, конечно, – разве что проговаривался, а это нечто иное…)?

В первую пятницу – когда его только-только выпустили с трехдневной «передержки» – уже просто тишина, теплая комната и одежда на теле (которое болело – болел каждый нерв, болело внутри и снаружи, да еще и тошнило от почти двадцати самых разных уколов и от поселившегося в нем постоянного и слишком большого для его лет ужаса…) показались счастьем. Но уже на следующей неделе он понял, что эти полчаса похожи на насос, который выкачивает из него что-то… что-то непонятное, но важное. А сама «психичка», сидевшая в темном углу («вы в своем кругу, мальчики, я тут, можно сказать, не присутствую, будьте раскрепощенней!»), казалась ему спрутом – он почти видел присосавшиеся к головам ребят жирные пульсирующие щупальца.

С этих «пятниц» мальчишки выходили, пряча глаза, на подгибающихся ногах, словно оплеванные. Да нет. Хуже. Хотя, казалось, они все видели и пережили столько всякого, что эти полчаса должны были представляться ерундой, если вообще не отдыхом.

Нет. Не представлялись…

…Эта стерва была все-таки умной, она догадалась сбежать. Заранее. Сашка Белов, которого она регулярно и чаще других насиловала специальным… предметом, – ее больше всех искал, не нашел и потом плакал. Стоял около ворот и плакал, ударяя по ним кулаком, от которого оставались на покрашенном в зеленый цвет дешевой краской металле кровавые следы. В другой он сжимал кухонный тесак для мяса. Сашка был откуда-то аж с Дальнего Востока, он попал в спецшколу за год до Володьки, на два года – за постоянные побеги из нищего дома. Ему тогда было двенадцать лет, и он хотел добраться до Черного моря – «просто посмотреть»…

Сашка, наверное, погиб. Но в мире все-таки есть хоть капелька справедливости (ведь он, Володька, дошел сюда?! Значит – есть!), и та гадина, конечно, издохла тоже…

Когда Володька стал уже сильно постарше, он все-таки понял, сумел разобраться, в чем было дело. В том, что вот в таком кругу мальчишек на самом деле могли собираться друзья. И свечки – хорошая вещь, их свет надежный и теплый, хотя и маленький. И разговоры в таком кругу при свечах – это настоящие разговоры.

А так тошно было потому, что все эти хорошие вещи превратили в спектакль дрессированных мучениями и побоями несчастных зверьков, поставленный выродками. В насильственное, показушное душевыворачиванье и ложь. Это было оружием, страшным и действенным оружием, придуманным какими-то запредельно-несусветными садистами против их детских душ, чтобы в них не осталось ни единого чистого уголка, ни единой крошки веры, ничего хоть самую капельку светлого, никакой надежды на дружбу и откровенность…

Но в это время он не думал так и об этом. Ему просто не нравилось смотреть на огонь свечей.

Но керосин и электроэнергию надо экономить. А свечей – старых, но вполне «рабочих» – оказался на станции просто огромный запас.

Раньше Володька никогда не задумывался, откуда он берется, свет. Что такое вообще – свет?

Он вздохнул, положил ногу на ногу и, сердито отведя взгляд от свечей, поднял с коленок наугад взятую книжку, которую хотел почитать, – на ее обложке какой-то молодой мужик с улыбкой на простоватом лице закручивал самокрутку, держа под локтем старую винтовку. Твардовский, «Василий Теркин»… стихи. Слова «Василий Теркин» были вроде бы знакомы… Володька пролистал с десяток страниц туда, обратно, снова туда – и вдруг зацепился глазами за строчки: «Моего не бойся мрака, ночь, поверь, не хуже дня…»

Он хмыкнул заинтересованно и вчитался внимательней…

…Моего не бойся мрака,

Ночь, поверь, не хуже дня…

– А чего тебе, однако,

Нужно лично от меня? —

Смерть как будто бы замялась,

Отклонилась от него.

– Нужно мне… такую малость,

Ну почти что ничего.

Нужен знак один согласья,

Что устал беречь ты жизнь,

Что о смертном молишь часе…

– Сам, выходит, подпишись? —

Смерть подумала.

– Ну что же,

Подпишись, и на покой.

– Нет, уволь. Себе дороже.

– Не торгуйся, дорогой.

Все равно идешь на убыль. —

Смерть подвинулась к плечу. —

Все равно стянулись губы,

Стынут зубы…

– Не хочу.

– А смотри-ка, дело к ночи,

На мороз горит заря.

Я к тому, чтоб мне короче

И тебе не мерзнуть зря…

– Потерплю.

– Ну, что ты, глупый!

Ведь лежишь, всего свело.

Я б тебя тотчас тулупом,

Чтоб уже навек тепло.

– Шутишь, Смерть, плетешь тенета. —

Отвернул с трудом плечо. —

Мне как раз пожить охота,

Я и не жил-то еще…

– А и встанешь, толку мало, —

Продолжала Смерть, смеясь. —

А и встанешь – все сначала:

Холод, страх, усталость, грязь…

Володька уронил книжку на колени. И ошалелыми, невидящими глазами, в которых был только прозрачный блеск, уставился в дверь, за которой выла пурга. Медленно покачал головой. Передернул плечами. Потом – подхватил книжку снова и почти ткнулся в нее носом, поспешно вчитываясь в строчки, простыми короткими словами неспешно рассказывавшие о том, как человек… нет, Человек!.. раненый, замерзающий, уже фактически полумертвый, воюет не с кем-нибудь – с самой Смертью!

– Но тебе-то

И домой к чему прийти?

Догола земля раздета

И разграблена, учти.

Все в забросе.

– Я работник,

Я бы дома в дело вник,

– Дом разрушен.

– Я и плотник…

– Печки нету.

– И печник…

Я от скуки – на все руки,

Буду жив – мое со мной.

Мальчишка опять отложил книгу. Пошевелил губами, что-то повторяя про себя, потом – недоверчиво посмотрел на свои руки, поворачивая их перед глазами так и сяк. Чуть нахмурился – с горькой досадой вроде бы… яростно мотнул головой, снова схватив книгу…

…Дрогнул Теркин, замерзая

На постели снеговой.

– Так пошла ты прочь, Косая,

Я солдат еще живой.

Буду плакать, выть от боли,

Гибнуть в поле без следа,

Но тебе по доброй воле

Я не сдамся никогда!..

…Володька осторожно, бережно положил книгу на стол. Вытер рукавом водолазки взмокший, горячий лоб. Почти с испугом покосился на тонкую стопку листов в бумажной обложке, лежавшую на столе. Повторил тихо:

Буду плакать, выть от боли,

Гибнуть в поле без следа,

Но тебе по доброй воле

Я не сдамся никогда!.. —

и вдруг негромко рассмеялся, а потом – резким, непреклонным движением скинул ноги с кровати…

Володька работал ножницами, недовольно косился на свечи – на столе в ряд – и размышлял. Дед убирался в станционном здании – была его очередь, и старик не пожелал ее уступать, хотя Володька и предлагал взять все это дело на себя.

Мальчишка потихоньку готовился к Новому году. Хотя, если честно, он не думал, что в этом есть смысл. Какой Новый год? 20…-й? Но этот счет почему-то теперь казался смешным и даже оскорбительным. 1-й? Почему и с чего? 3-й? А что это за дата, с которой надо отсчитывать годы вообще? Да и для кого их отсчитывать?

Но Володька любил этот праздник всегда. И видел, что и деду его хочется отпраздновать. А если так – то почему нет?

Но его угнетала бессмысленность того, как они живут.

Раньше Володька никогда не поверил бы, что можно злиться, когда нечего делать. Безделье ему всегда нравилось, «ценить каждую минуту», как призывали учителя в школе, он не умел и не хотел, потому что это твердили тетки-неудачницы, которые не имели ни авторитета, ни влияния на учеников, а в реальном, настоящем мире все покупалось за большие деньги, которых, Володька это понимал, у него никогда не будет. Но сейчас он просто-напросто боялся безделья. Он не мог этого высказать, сформулировать… однако без слов ясно понимал, что безделье, бессмысленность – рано или поздно убьют не хуже мороза или голода.

Мороз и голод он смог победить. Но что делать с бездельем – не знал.

На отдельной полке были справочники и учебники по железнодорожному делу. Володька пытался в них разобраться несколько раз – и отступался, злясь на себя. Он не понимал половины слов. Не умел читать чертежи. Не разбирался в формулах. А дед многого не мог объяснить, потому что был просто дорожник. Когда-то мечтал стать инженером, но во время «освоения целины» (дед про это рассказывал – было почти совсем непонятно, но почему-то интересно слушать про палатки, работу, друзей, самодеятельные концерты… и думалось, что если только дед не врет, то жаль, что люди не остались такими, какими были тогда – наверное, не случилось бы всего этого вокруг!) понадобились дорожники, и он им стал.

Правда, дед знал много разного, что просто удивляло Володьку. И не только историй из своего прошлого. Это были умения и знания из какого-то иного мира, где люди хранили знания в голове, а не в компьютере – и не скучали наедине даже с самими собой…

Когда Володька окреп по-настоящему, то начал качать мускулатуру, ходить на лыжах по пять-десять километров в день и читать. Книг было довольно много – дед жаловался, что мало, а Володьке казалось – страшно много, не меньше сотни! И все – не читанные им. Читать раньше Володька терпеть не мог, а теперь быстро приохотился. Кстати, еще были рабочие компьютеры. Правда, с ограниченным запасом энергии. Но Володька все равно обрадовался, очень – как родным… а потом тщательно стер отовсюду все игры. Как наркоман в минуту просветления спускает в унитаз наркоту. Но наркоман вскоре, воя и дрожа, побежит искать поставщика, а Володьке некуда бежать за «наркотиком». Не к кому. И компьютер оказался годен лишь на то, чтобы смотреть старые фильмы из дедовой коллекции.

Впрочем… впрочем, от этих полупонятных фильмов становилось как-то светлей на душе. Как от дедовых рассказов. Как сегодня от этой тоненькой книжки «про бойца – без начала и конца»… Казалось, душа становится крепче, сильней.

Хлопнула дверь, и на миг потянуло холодом. Володька быстро обернулся, кивнул:

– Убрался?

– Да убрался… – Дед подошел к столу, по пути отстранив ладонью несколько свисавших с потолка на нитках резаных из бумаги звезд. Володька даже обиделся – он так старался, и, в конце концов, это же дедова идея! Но высказать обиду не успел, потому что дед, присев к столу, продолжал: – Странное что-то, внук. Не знаю, что и думать.

– Что странного? – Володька насторожился, присел на кровать. Всмотрелся в серьезное, строгое лицо старика. – Дед? Что случилось-то?!

– Да понимаешь… – Старик посмотрел на внука над рядком свечного пламени. – Понимаешь, какое дело… Убирался я в аппаратной. А там табло, автоматическое. Оно и сейчас работает, вечное почти, а кабель вдоль всей дороги под землей заглублен… так вот. Володя… табло показало, что соседнюю с востока станцию прошел поезд.

Володька встал. Задышал открытым ртом, не сводя глаз со старика.

– Поломалось, – быстро сказал он.

– Сигнал мог и поломаться, очень просто, – согласился дед. – Но там отмечается и скорость на участке. Автоматически. А там – или не работает вообще, или… работает. Сейчас работает. Медленно поезд идет, товарняки самые медленные раньше быстрей ходили. Но через час все равно будет у нас. Я вот что думаю… – Старик помолчал, глядя на тяжело дышащего внука, в его огромные глаза, и вспоминая тот поезд с другим глазом. С единственным красным глазом. И то, чем он был увешан… Внуку он о том поезде не рассказывал… – Собираться тебе надо. Еду, лыжи бери. Ружье возьмешь с патронами… спички, зажигалку опять же. И в лес уйдешь. Ненадолго. Через часа три вернешься. Он мимо пройдет, конечно. Но на всякий случай. Давай-ка собирайся.

Володька закрыл глаза и прижмурился. Было темно. Темно и холодно. Так холодно, что пробирала дрожь – словно бы разом рухнули стены маленького домика и погас свет. Весь оставшийся в мире свет.

Он открыл глаза, нагнулся и выдвинул ящик стола. Достал «ПМ», проверил его и сунул в боковой карман джинсов.

Молча.

Но дед больше ничего ему не сказал.

* * *

Труп, найденный на станции, точней – за станцией, в сарае для инвентаря, который им приказали осмотреть, был женский. Замерзший, как камень, почти спаянный холодом с теплой одеждой в единый ледяной монолит. Женщина умерла не от холода. Но ее и не убили. Причина стала ясна не сразу, но она была очевидной, в общем-то, – истощение. Голод. Лицо мертвой походило на лицо мумии – оскаленное, почти нечеловеческое, с вымороженными глазами, обтянутое коричневой кожей…

Антон, осматривавший найденный рюкзак, вдруг присвистнул и начал выбрасывать на пол кольца, браслеты, монеты, серьги… Золотые в основном, некоторые – с камешками… но были несколько серебряных и пара платиновых «штучек», которые мальчишки наверняка перепутали бы с серебром, если бы не Максим Балабанов.

Мальчишки молча смотрели на разбросанные драгоценности. Максим задумчиво сгребал их в кучку носком бурки, потом сказал:

– Надо забрать с собой.

– На кой черт… – бросил Антон, поднимаясь. Сожалеюще и презрительно сказал: – Рюкзак-то тяжеленный… тащила, дура. Лучше бы едой запаслась.

– Надо забрать, – повторил Максим твердо. И, хотя он был младшим среди них четверых, Антон опустился на колено и стал собирать драгоценности обратно в рюкзак.

Сашка между тем, помедлив, начал проверять карманы теплой куртки мертвой. Вытащил мобильник, бросил… Потом достал удостоверение… и вдруг, вскрикнув, уронил его и выпрямился пружиной, как ужаленный.

Максим и Олег молча развернулись для стрельбы в разные стороны. Антон уронил глухо звякнувший рюкзак, выхватывая пистолет. Они все не сразу поняли, что Сашка вскрикнул, потому что…

– А чего ты орешь?! – взвинченно спросил Олег у Сашки, который со странной – каменно-гадливой – улыбкой с силой тер друг о друга ладони. – Белов, ты рехнулся?

– Посмотри удостоверение, – попросил Сашка. – Мажор, прошу тебя…

Олег, покрутив головой, потом пальцем у виска, нагнулся и поднял книжечку. Хмыкнул:

– ФСИН… это чего?

– Федеральная служба исполнения наказаний, – все с той же улыбкой пояснил Сашка. – Там что написано? Латипова Разият Георгиевна?

– Ну да. – Мажор повертел книжечку, безразлично бросил на труп. – Ты же читал. Сань, да что с тобой?!

– Ничего. – Сашка улыбнулся уже по-настоящему, как будто переключатель щелкнул. – Просто странно. Дико даже, какими путями бродит справедливость.

И больше ничего не стал никому объяснять. А остальные ребята, верные неписаному правилу – не донимать друзей расспросами о прошлом, – не настаивали…

И сейчас, сидя вчетвером в первом вагоне на дежурстве, они не вспоминали эту странную мимолетную историю – тем более что впереди был Новый год. «Россия» шла по рельсам ему навстречу – неспешно и уверенно. Где-то впереди был Ангарск, а в километре от путей бурлило и никак не могло успокоиться, несмотря на морозище, море Байкал. На его теплой кромке зарождались снеговые ураганы, уносившиеся дальше на юг.

Почти половина пути осталась позади. Позади остался недавний бой – тяжелый бой у радиоактивных развалин Иркутска, на заминированных в нескольких местах путях, резкие удары выстрелов бронепоездных башен, частое стаккато скорострелок и грохот пулеметов – и страшный, перекрывавший рев метели вой атакующей с обеих сторон полотна большой банды, словно бы ожидавшей «Россию», иных объяснений просто не находилось, пусть и было это объяснение нелепым… Броня, огонь и человеческая упорная отвага в конце концов одержали верх над звериным напором и снарядами нескольких противотанковых пушек, которыми потерявшая человеческий облик банда очень умело пользовалась. Ее остатки растаяли среди руин, и преследовать их не стали – не было времени, да и реальной возможности, огромный фонящий могильник бывшего города требовал не таких сил… Убитых экспедиция не имела, раненых было двое – посекло осколками брони, оторвавшимися от внутренней стенки вагона. «Россия» выдержала серьезное испытание – первое серьезное, но скорее всего – не последнее…

Все еще впереди. На много лет впереди – метель, стрельба, ор полуживотных, радиоактивные струи ветра.

Не страшно. Пусть так. Страшна беспомощность. Страшен страх. Страшно опустить руки и уронить лежащее в них будущее…

Сашка Белов, Максим Балабанов, Антон «Гитара» Медведев и Олег «Мажор» Щелоков сдружились еще во Владике, хотя возрастной разброс у них был очень сильный – от двенадцати лет Максима до почти семнадцати Олега через четырнадцать Антона и пятнадцать Сашки. К ним иногда присоединялся приемный сын Романова, Сенька, но по-настоящему Сенька дружил только с Максимом, а сейчас и вовсе спал. Романов не делал приемышу никаких поблажек, и мальчик отсыпался в вагоне лицеистов после дежурства, чтобы проснуться к Новому году.

Когда Сашка в очередной раз за каким-то бесом приоткрыл боковую дверь (он вообще был странным каким-то после той остановки, где нашли труп), то внутрь так шарахнуло ледяным ветром пополам со снегом, что все разом закричали: «Закрой, закрой, ты чего?!» Сашка послушно и поспешно захлопнул дверь, потом повернулся к остальным с неожиданными словами:

– Ну, с наступающим вас!

Никто не засмеялся и не спросил, насчет чего это он. В дверь стучался ветер, гулял по крыше вагона на мягких сильных лапах. И только через несколько минут молчания Мажор неожиданно засмеялся – так заразительно, что захохотали и все другие. Потом Максим покачал головой и начал расшнуровывать ботинки со словами:

– Чего-то с нами не того. Сами с собой смеемся…

– Отличный Новый год у нас будет, – серьезно сказал ему Мажор. – Праздновать нам здесь. В чем есть и с чем есть… – Он опять фыркнул и помотал головой: – Не, ну я такого еще не помню! Честное слово!

– Зато теперь будет что вспомнить, – заметил Антон, посмотрев на часы. – Почти десять. Скоро и правда Новый год. Давайте готовиться, что ли, не лежа его встречать. Может, только на следующей станции на пару часов остановимся, если по времени совпадет…

Мальчишки оживились. Мажор повторил:

– Нет, честное слово – и в мыслях не держал никогда, что буду вот так праздновать хоть один Новый год…

– А как ты его обычно праздновал? – спросил Сашка. И тут же добавил: – Честно, без подначек спрашиваю – как?

– В Таиланде, – признался Мажор и, переждав удивленный смех, пояснил: – Правда в Таиланде. Не помню, чтобы я до войны на Новый год настоящий снег видел. 29-е – и мы в Таиланд. Там наших много и обязательно кто-нибудь елку закажет. А пять лет назад один приказал полный бассейн снега навалить. В снежки играли…

– Дичь какая, – сказал Максим. Мажор промолчал, но не обиженно, а скорей задумчиво как-то. – Нет… Это как-то… Мы дома старались всегда вместе собраться… Отец, правда, не всегда мог, но это… А так – вчетвером. Семейный праздник… – Максим неожиданно смутился.

Все вспомнили, кем был его отец и что случилось с его семьей. Но никто об этом не напомнил младшему…

– А мы всем двором отмечали, – сказал Антон, ножом вскрывая банки. – Тоже традиция. И к утру обязательно драка! – Он засмеялся. – Что ты будешь делать – вот всегда! Прямо под елкой – у нас там настоящая живая растет, до сих пор цела… я проверял перед отъездом…

– Мы с… с мамой тоже настоящую наряжали… – подал голос Сашка. И не стал больше ничего добавлять, глядя в пламя керосинки. Но всем почему-то вдруг представилась офигенная ель, вокруг которой водят хоровод таежники вместе с волками и медведями. Картина внушала невольное уважение. – Во! – вдруг опомнился он. – А у нас-то елки нет! Я так не играю.

– Ну вот что. – Антон поднялся. – Тащите сюда наши лыжи и палки…

Через полчаса импровизированная елка, украшенная ножами, верхней одеждой и разной мелочью, была готова и водружена между установками курсовых пулеметов. Сашка гордо увенчал ее верхушку своими часами, поставив в них будильник на полночь.

– Бумаги бы, – посетовал Антон. – Нарезали бы снежинок, я умею.

– Че там уметь-то… – усмехнулся Мажор. – Стоп, я где-то видел бумагу… где?

Сашка молча поднялся, подошел к ящику для растопки и вытащил толстенькую кипу разноцветных глянцевых журналов. Изрек:

– Каждый из нас должен запоминать все, что увидел, – и вывалил журналы на стол. Добавил: – Хотя горит такая бумага плохо…

Остальные мальчишки, уже не слушая его, навалились на журналы, кромсая ножами статьи и фотографии, а по временам злоязычно и не всегда прилично комментируя то, что резали. Старавшийся больше всех Максим фыркнул:

– Э, помните, как Вячеслав Борисович говорил? Ну, насчет того, что боец должен все запоминать?

– А, точно-точно! – Антон закивал. – Он еще рассказывал, как читал в детстве книжку. Там один погранец гостил у какого-то следопыта-таджика, а у того дочь хлеб пекла. И этот таджик погранца спрашивает: «Сколько штук испекла?» А погранец отвечает: «Не знаю, пять или шесть…» А таджик ему: «Нарушителей тоже так считаешь? Встретишь, скажешь: ой, как много нарушителей – пять или шесть! Надо их поймать! Поймал пять или шесть – а седьмой бух тебе в спину из винтовки. «Зачем, – скажет, – меня не считал?!» Не помню, Вячеслав Борисович называл книжку…

– «Семь гвоздиков», – невозмутимо сказал Сашка. Антон скривился:

– Тебе знаешь почему легко все запоминать? У тебя тут, – он постучал по лбу Белова, – пусто. Девственно пусто, как наша Ольга Тимофеевна когда-то говорила, когда я выходил по матике отвечать. Мало впечатлений в детстве, много пустых клеточек… А у нас, простых людей, вся жизнь – одни эмоции, вот мы и… ойа, пусти! Немой, правда больно-о!

– Смотри. – Сашка выпустил из пальцев нос Антона. – А то дальше без носа поедешь. И продуктам будет облегчение, кстати. А то больно у тебя на них нюх…

– Слива будет. – Гитара печально хлюпнул, скосил глаза на нос. – Когда ты уснешь, я тебя валенком насмерть забью.

– Не понял, – сказал Максим.

– Чего тебе непонятно, Максимище? – уточнил Антон и охотно развернул картину мести: – Возьму валенок за голенище. Размахнусь. И…

– Не понял, это что? – Максим бросил на середину стола развернутый журнал – это была «Кувалда», одно из самых популярных и дегенеративных подростковых изданий РФ. Мальчишки склонились над разворотом постера.

– Чего тебе там непонятно?

– Журналу-то уже лет много, тогда, наверное, алфавит был другой, вот он и…

На постере какой-то мальчишка лет десяти-двенадцати, супермодно одетый, но босиком, сидел на сверкающем дорогом мотороллере и с улыбкой поглощал мороженое. Кажется, это была реклама, только непонятно, чего. То ли мороженого, то ли мотороллеров, то ли чего-то из надетого на пацане, а может – самого пацана. Постер был выполнен яркими красками по принципу «вырвиглаз» и снабжен подписью на североатлантическом языке: U WANT TOO!

– Ну и что тут непонятного? – уточнил Сашка, который за последнее время неплохо выучил английский и очень этим гордился, всячески, пусть и ненавязчиво, подчеркивая свое знание языка. – «Ты хочешь тоже». С ошибкой, как в Штатах было принято. И че…

Получилось так, что он уставился на Мажора последним. Двое уже смотрели. Третий медленно краснел. Наконец Максим с опасной лаской спросил:

– Радость моя, Мажорчик, это ты? Вот тут, на мотороллере, с мороженым в мощной длани и в омерзительно фирменной одежке?

– Я! – огрызнулся Олег. – Ну я, ну дальше что?

– Да нет, ничего, ничего, – готовно закивал Максим. Ясно было, что он собирается сказать что-то убойное, стопудовое. Но Сашка не дал ему этого сделать, значительно пошевелив пальцами. А Антон спросил:

– Ты правда, что ли, моделью был? – и добавил непонятно: – День нежданных встреч с прошлым, блин…

– Был. – Мажор опустил плечи. – Почти два года. У матери один партнер – владелец агентства, он и устроил…

– По блату, – не удержался-таки Максим.

Мажор разъяснил:

– Не по блату как раз. Оцени честно и скажи, по блату или нет.

– Где мне оценивать. – Максим в ужасе замахал руками. – Я не девочка! И не… Сашка, я ничего не сказал!!! Не надо насилия!

– Не по блату, – задумчиво повторил Мажор, не обращая внимания на подколки младшего. – И мне сперва нравилось. Не из-за денег и не из-за славы. Просто мне хотелось что-то делать… я думал, что это – важно, что это работа, настоящая работа. Больше пятидесяти фоток в журналах, одиннадцать рекламных роликов, выезды с модельным агентством. – Он приподнял верхнюю губу. – Узнавать стали, письма валом шли – и на емелю, и обычные. Звонили то и дело: «Олег – это вы? Я Катя… вы моя мечта, я уже полгода мечтаю о встрече…» И в трубку дышат. А мне кажется, что дыхание жвачкой отдает… Потом чувствую – тупею. Поглядел вокруг – такое болото… Ребятам, девчонкам самое большее по четырнадцать, а у них интриги, подсидки, мелкие пакости, друг другом для постели меняются, со взрослыми спонсорами спят, кокаин нюхают… Мать у одной плакала при мне: «Я думала – у девочки профессия будет, а она через полгода в наркоклинику попала!» Другой – парень – себе вены вскрыл, когда его в ролике не сняли… На одной передаче в прямом эфире я и выдал – не по роли, а сказал: «Пусть родители, которые любят своих детей, держат их от этих контор подальше!» Такой скандалище был, мать еле замяла… Да я бы сам ушел. Я здоровый парень, сильный, умный – так что мне, вот таким чучелом всю жизнь прожить? – Он хлопнул по журналу. – Стыдно же, честное слово!

– А где твой ум был, когда ты спайсом… – начал младший из лицеистов.

Олег смущенно пожал плечами:

– Да это я уже потом… Огляделся: делать нечего, скучно, тошно, времени навалом. Ну и решил: гори он все…

– А теперь? – быстро спросил Максим. Уже без насмешки и подковырки. Почти жадно… – Теперь точно знаешь, чего хочешь?

– Знаю, – твердо сказал Мажор. – Хочу быть офицером. И гордиться своими погонами. И своей страной. А не счетом в банке. А если придется – умереть за Родину. Теперь есть за что.

Не глядя, Сашка брезгливо кинул журнал в печку и, протянув руку над столом, молча и крепко пожал ладонь Мажора.

– Люди! – оживился Антон. – Я вам не сказал! Я же то стихотворение нашел – ну, помните: «И умру я…» – я перед отъездом все вспомнить пытался! Вот гитары нет…

– Читай так! – махнул рукой Максим.

– В общем, это Николая Гумилева стихи. – Антон сел удобнее, но потом встал, отошел к печке, оперся ладонью на стену возле нее. Помолчал и заговорил неспешно, задумчиво, глядя в пламя, выхлестывающее из дверцы:

Да, я знаю, я вам не пара,

Я пришел из иной страны,

И мне нравится не гитара,

А дикарский напев зурны.

Не по залам и по салонам

Темным платьям и пиджакам —

Я читаю стихи драконам,

Водопадам и облакам.

Я люблю – как араб в пустыне

Припадает к воде и пьет,

А не рыцарем на картине,

Что на звезды смотрит и ждет,

И умру я не на постели,

При нотариусе и враче,

А в какой-нибудь дикой щели,

Утонувшей в густом плюще,

Чтоб войти не во всем открытый,

Протестантский, прибранный рай,

А туда, где разбойник, мытарь

И блудница крикнут: вставай! —

Антон посмотрел на остальных блестящими глазами и добавил: – Вот так.

– Хорошо, Гитара, – сказал Максим. – Правда хорошо, Вить… Здорово! – и повторил: – «Чтоб войти не во всем открытый, протестантский, прибранный рай, а туда, где разбойник, мытарь и блудница крикнут: вставай!»

Они помолчали. Олег излишне оживленно сказал, нарушая тишину:

– Сенька, кстати, к нам сюда обещал заглянуть, передать, когда все готовиться начнут. Что-то нету его.

– Проспал, – предположил Антон.

Максим тут же вступился:

– Он не проспит! Раз обещал – то придет и скажет!

– Горой за него? – подмигнул Олег.

Максим пожал плечами:

– Ну и горой… – и продолжал: – Я вообще сначала думал, что он трусоватый. Что Николай Федорович его… в общем, в Лицей отправил просто так. Для мебели, чтобы лишнего не говорили. До той истории с бассейном думал так.

Историю с бассейном знали все лицеисты и еще много кто постороний, хотя сам Сенька Власов никогда этим не хвастался. Младших мальчишек на одной из тренировок выстроили перед дверью, завязали всем глаза, инструктор сказал спокойно: «Сразу за дверью бассейн, но без воды. Глубина – пять метров. Вбегаете, прыгаете, приземляетесь, срываете повязку, перебегаете на ту сторону, поднимаетесь по лесенке, ждете. Все. Останавливаться нельзя ни на секунду. Если кто поломается – лежать, не двигаться, молчать, я подойду потом. Итак, кто первый?»

Мальчишки в черных повязках на глазах замялись, нелепо вертя головами. Конечно, кто-то все равно стал бы первым, и очень быстро. Но получилось так, что первым стал Сенька. Он подобрался, чуть пригнулся, нацелился на дверь, которую не видел, словно пуля в стволе, – и рванулся вперед, молча и стремительно, отчаянным ударом сразу двух рук перед собой распахнув бронедверь, которая тут же за ним тяжело захлопнулась.

Когда ошалелые мокрые мальчишки сушились на другой стороне бассейна – конечно же, заполненного водой, – то кто-то спросил удивленно: «А кто первым-то был?!» И инструктор почти безразлично кивнул на стремительно покрасневшего Сеньку: «Лицеист Власов»…

Неожиданно во внутреннюю дверь просунулся Сенька, сообщил:

– Велели передать – на станции через сорок минут встанем, отпразднуем. Все уже готовятся! Там таааакой снег валит! – Он сделал большие глаза и с натугой закрыл овальный металлический люк.

– Не люблю снег, – тихо сказал Антон. И с каким-то непонятным вызовом взглянул на Балабанова.

Максим молча пожал плечами, но потом спросил:

– А кто его теперь любит?

Теперь уже помолчал Антон. Потом сказал с тоской, злой и тяжелой:

– Знаете… так плохо одному… иногда прямо совсем. И еще – за что так? У меня же была мама… За что ее у меня отняли?

– Гитара, не надо, – попросил Сашка, садясь прямей. – И вообще, – он помедлил, но решился, – разве ты теперь один? Мы же все вместе.

Антон огляделся вокруг и так светло улыбнулся, что остальные ребята смутились. А Гитара кивнул утверждающе и сказал:

– Правда.

Глава 4«Россия» летит на Запад

Мама, что это за горы там, на горизонте?

Я хочу туда домчаться, посмотреть с кручи.

Тихо я пойду, чтоб не спугнуть сон тех,

Кто при жизни был сильнее скал и круче.

Верю, что там, где кончается земля,

Видно с мачты корабля новую землю.

Верю, что там будет благом добрый труд

И с лихвою все пожнут то, что посеют…

А. Земсков. Верю…

– Ну – с наступающим. – Романов обнял за плечи правой рукой жену, левой, помедлив немного, ревниво косившегося Сеньку, который тут же заулыбался. Хотя до этого сидел на диване очень прямо и строго, всем своим видом показывая, что он – лицеист, который тут присутствует исключительно по приказу императора. – Только вот я не знаю, какой это год и как нам их вообще теперь считать…

– Потом разберемся, а пока просто пусть будет Новый год, – попросила Есения почти жалобно.

– А мне Корочун больше понравился, – заявил Сенька. И добавил, подумав: – Сашка… ну, Белов, он сказал, что в Корочун ночь самая длинная, а потом начинает меньше делаться. А это правда?

Николай и Есения переглянулись. Глаза женщины стали встревоженными. Но Романов спокойно ответил:

– Правда. Сень, понимаешь – вокруг сейчас не просто ночь. Это ночь Зла. Неправильная ночь.

– Я знаю, нам рассказывали, – поспешил похвастаться познаниями мальчишка. – И что давно-давно-давно была ночь вообще тридцать лет и три года… – Он свел брови: – А сейчас опять будет такая?

– Нет, – решительно сказал Романов. – Не будет такой ночи. Мы не дадим.

– Мы – это и я, – это был не вопрос, а гордое утверждение.

Романов кивнул – без малейшей иронии. Во время боя в Иркутске Сенька показал себя замечательно. Хотя потом признался матери (Романов слышал), что ему было сначала очень страшно, а все делал за него как будто какой-то другой Сенька. Который точно знал, как надо действовать…

– Конечно, и ты тоже. Мы все и не дадим. Мы ведь и едем не просто так. Как будто мост наводим. Понимаешь?

– Конечно! – энергично кивнул мальчик. И, соскочив с дивана, немного виновато сказал: – Я пойду… мы вместе договорились отмечать.

– Беги, – усмехнулся Романов. Сенька отсалютовал, улыбнулся матери и выскочил в коридор.

– Убежал… – грустно сказала Есения. – Мы с ним всегда вместе праздновали этот праздник…

– Привыкай, – ответил Романов и поцеловал женщину в висок. – Это хорошо, что он сам убежал к остальным.

– Я все понимаю, – вздохнула она. – И ты сейчас уйдешь тоже… Для нас даже праздники теперь все будут официальными мероприятиями, да?

В дверь стукнули, всунулся Русаков.

– Николай, – он кашлянул, – почти подъехали. Наружу будешь выходить?

– Буду! – сердито сказал Романов и смущенно посмотрел на Есению. Она улыбалась – насмешливо и чуть печально, но в целом хорошо. – Закрой ты дверь!

– Понял. – Велимир толкнул дверь, и в зеркале на ее внутренней стороне отразились в свете лампы на столе сидящие на мягком диване молодые мужчина и женщина. Мужчина был почти совсем сед и имел грустный вид.

– Веселей. – Есения потерлась носом об ухо мужа. – Ну-ка… Все должны видеть, что это праздник и что все идет нормально.

Романов с благодарностью на нее посмотрел и, помедлив, сказал:

– Я тебе обещаю, что, когда все хотя бы более-менее наладится, я возьму целый месяц настоящего отпуска. И мы будем отдыхать. И даже Сеньку с собой возьмем. И… всех остальных детей.

– Ясно, – уныло кивнула Есения. – Будет это, когда я уже успею родить еще троих как минимум и они уже вырастут. Спасибо. Утешил.

Романов растерянно приоткрыл рот и поднял ладонь. Но в глазах Есении, обращенных на него, прыгали веселые чертики, и он тоже облегченно рассмеялся. А потом спросил в упор:

– Ты любишь меня?

– Да, – коротко ответила она. Но тут же добавила: – Сперва я боялась. И тебя тоже. Потом решила: за ним можно жить, как за каменной стеной – и мне, и сыну. Если хочешь – осуди меня за такой расчет, но так было. А уже с полгода – люблю. Я сама не заметила, как это произошло. Как-то постепенно, само собой… – Она растерянно подняла и опустила плечи под белым тонким свитером.

Романов обнял жену, зарылся губами и носом в ее волосы. Посидел с минуту неподвижно, не в силах оторваться от живого тепла, от счастья… но потом резко отодвинулся, кашлянул, встал и, не глядя на Есению, потянулся за полушубком…

* * *

Прерывистый, дробный рев поездного гудка был слышен издалека, несмотря на злой метельный свист. Сидевший у окна старик вздрогнул и удивленно сказал, поглядев на устроившегося напротив Володьку:

– Сигнал о прибытии и об остановке дает… как будто все в порядке. Если и правда остановится – плохо будет, внук. Плохо.

Володька помолчал, потом дыхнул на свои пальцы. И тихо спросил неожиданно:

– Дед. А что, если это обычный поезд?

– В смысле – обычный? – не понял старик, внимательно глядя на внука, который продолжал дышать на пальцы, как будто сильно замерз, хотя в помещении было тепло.

– Обычный. – Володька встал. – Просто поезд. Как раньше ходили.

– Откуда? – горько спросил старик. Мальчик постоял, качаясь с пятки на носок, потом решительно пошел к двери. – Ты куда?! – встревожился дед.

Внук оглянулся через плечо, снимая ощупью с вешалки куртку. И просто пояснил:

– Я устал бояться. Раз они дают сигнал о прибытии, я должен их встретить. Вот так.

– Стой, ты что, стой! – Старик тоже вскочил, но Володька уже вышел за дверь. Тогда дед схватил ружье и бросился следом, крича: – Володенька! Внучек! Остановись, про-па-дешь!!!

Жесткий, ослепительно-яркий свет, в котором полог метели казался сплошным, пришел издалека и был таким сильным и резким, что Володька вздрогнул и попятился, раздумывая – не рвануть ли все-таки бежать? Но остался стоять, сжимая в кармане куртки «макаров» и отчаянно надеясь… нет… не надеясь, это не то слово…

Чудо. Должно было случиться чудо. За двадцать минут до Нового года.

Он столько лет уже не вырезал снежинок. Не зря же он делал это сегодня?

Поезд шел небыстро, но Володьку все равно ощутимо толкнуло полным колючего снега воздухом. На миг он ослеп – прожектор резанул по глазам – и отшатнулся, едва не упав. А когда проморгался, то увидел…

Чуть наклонная серая броневая стена с коротким тяжким постукиваньем выплывала и выплывала из метельной ночи – и почти перед самым лицом окаменевшего от изумления и неожиданности Володьки плыли большие алые буквы: Р О С С И Я – шрифт был немного непонятный, да и отвык Володька читать, но все равно разобрал эту надпись.

– Россия, – очарованно прошептал мальчик. И повторил: – Россия…

«А солнце – за тучами – есть!..» – Он всхлипнул от этой обжегшей его странными гордостью и надеждой мысли. Следом за буквами проплыл нарисованный большой флаг – странный, черно-желто-белый, – а на его фоне серебряный с золотом, алым и голубым конный воин прибивал копьем к земле корчащегося черного монстра.

И стена с длинной лязгающей перекличкой остановилась. Володька оглянулся. Здание станции было залито все тем же светом, казалось в нем каким-то нереальным, картинкой из книжки, слишком старательной, без полутеней. Растерянный дед с двустволкой в руках поднялся на ноги сбоку от крыльца, так же изумленно, как внук, созерцая прибывший на станцию бронепоезд.

Потом послышался еще лязг – сразу в нескольких местах. Это открывались овальные не очень большие двери вагонов. Прямо перед Володькой на снег спрыгнул – ничуть не удивившись при виде мальчишки! – высокий человек в коротком полушубке и мохнатой шапке. Резко, но незло спросил:

– Ты тут живешь, мальчик?

– Да… ага… я живу… – Володька моргал ошалело, ему казалось, что он спит или что все это происходит не с ним. – А вон мой дед… А вы кто?! – наконец вырвалось у него мучительным, полным надежды криком.

Мужчина, который его уже совсем было отстранил, глядя на старика, все еще сжимавшего ружье, повернулся именно на этот крик. И сказал – так же резко, но от его слов у Володьки навернулись на глаза слезы:

– Все в порядке. Мы не банда… – и свистнул уже на ходу в два пальца: – Выгружаемся активней! Новый год ждать не будет!..

…Володька жмурился, как довольный котенок. Станция шумела, ходили люди – разве на свете еще есть столько людей?! У них было оружие, они были уверенными в себе и явно сильными, но никто из них не пытался гадить, все – трезвые, и никто из них не выглядел… опасным? Нет. Они все были опасными, это видно. Но никто из них не выглядел… Володька отчаялся подобрать слово.

Просто это были люди. Сильные, решительные, смертельно опасные и – очень хорошие люди.

Но чудеса не кончились. Его подвинули со словами «посторонись-посторонись, ну-ка?», и он, отшагнув к краю крыльца, вдруг очумело застыл, открыв рот. А потом присел – потому что над бронепоездом, над станцией, вдруг оглушительно ахнули разом все громы мира, и в ночь, рассекая ее и разметывая снег, ударили несколько длинных бронзовых солнечных копий. Он не сразу сообразил, что это орудия в высоких башнях салютуют Новому году, а когда сообразил, то закричал:

– Уррра-а-а!!! – подпрыгивая на месте, как развеселившийся малыш и совершенно не стесняясь этого, потому что то же самое делали кругом и взрослые люди. А потом выхватил из кармана пистолет и выстрелил три раза – ведь и они тоже стреляли. Но… но и это был не конец чуда! Нет, не конец! Чудеса не собирались кончаться!

Из второго вагона – там разом распахнулись две двери – в снег посыпались… мальчишки. Сто, двести, миллион мальчишек! Разве на свете изо всех мальчишек остался не один Володька?! Разве такое может быть?!

Нет. Их был, конечно, не миллион, и даже не сто – десятка два всего-то. Но они явно засиделись в стальном нутре бронепоезда и теперь шумели и мельтешили они за целый миллион мальчишек, а от воплей, свиста, хохота, окриков с ветвей сыпался и сыпался снег. В воздухе замелькали снежки.

– Что за станция?!

– Станция Бя-ря-за-ай, кому надо – выля-за-ай!

– Шапку киньте!

– Долго стоим-то?!

– А где Темка, будите сурка, что ж такое!..

– Ай-яау-у-у! Тут яма под снегом! Руку дайте, упыри!

– Хва кидаться, я не играю, сказал же!

Но Володька увидел и то, как две плоские приземистые башенки на верху вагона развернулись вправо-влево на лес, а в дверях – в обеих – застыли чуть внутри часовые с автоматами наперевес. Пулеметы и часовые молча и грозно подтверждали право на эту временную беспечность. Впрочем, одинаковые серые бекеши мальчишек были туго перетянуты ремнями, на которых висели кобуры и ножи, а некоторые так и не расстались с автоматами, казавшимися просто-напросто их частью. С неожиданной завистью Володька жадно разглядывал их одежду, яркие нарукавные нашивки (такие же, как герб на броне поезда), оружие, то, как они ходят, бегают, весело переговариваются друг с другом – и ничего и никого не боятся.

Этого не могло быть. Не могло быть этого в мире мерзлых трупов и вечного снега под бурым плющащим небом. Но это было. И слово «Россия», забытое, не значащее ничего уже в той, довоенной жизни. И эти люди на станции. И эти мальчишки около броневагона. А один из них – круглолицый, не очень высокий, – стоя на откидной подножке, вдруг… запел. На самом деле запел, очень красивым, сильным голосом…

За душой, за пазухой,

Встрепенулась раз, другой,

Легким звоном под дугой

Не дала уснуть…

Полетела легкая,

С облаками окая,

Стрелами, не строками

Ворожила путь…

Если честно, Володька раньше и представить себе не мог, чтобы его ровесник или постарше-помладше сам по доброй воле пел что-то подобное. Это же «народная песня», то есть – отстой полный.

Но… пел же. И более того, ему подпевали. Видимо, песню знали многие и подпевали, подойдя к вагону и глядя на этого… а, солиста!

Как звалась невестою,

Да тоской безвестною

Звезды мерить песней той

Услыхала зов…

И на кой сподобилась

Бросить все в недобрый час,

Да куда там!.. Понеслась!

Нет таких оков…[15]

– Ты местный, что ли? – Мальчишки из бронепоезда его, наконец, заметили. Но ему не было обидно, что заметили его не сразу. Что он такого сделал-то, чтобы его замечали эти… люди? Люди ли? Или…

В Бога Володька не верил никогда. В спецшколе был священник, отец Никодим – стогоподобный, с густым басом, он обожал «приводить к Богу заблудшие души» и рапортовать об этом своему начальству. Даже сюжет на телевидении об этом делали. Фактически – хотя Володька не мыслил такими категориями – священник, как и все христианство, паразитировал на отчаявшихся, охваченных ужасом, оторванных от родных корней, готовых в беспросветности схватиться за соломинку в надежде обрести хоть какое-то утешение… Мальчишки поддавались агитации легко, но настоящей веры в этом было столько же, сколько раскаянья – в предсмертной просьбе о помиловании. Да отца Никодима и не интересовала вера подопечных – только число голов паствы. Ну а тех, кто почему-либо отказывался «уверовать», ждали очередные репрессии со стороны начальства школы. Были и такие, хоть и единицы, и причины неверия у них оказывались самые разные.

Володька в число паствы не попал – просто не успел. Но о Боге он думал. От ужаса, от отчаяния… И тогда, в спецшколе, пришел к выводу, что Бога или нет (или есть, но ему плевать на людей, а это ведь все равно что нет) – или что он садист. Дальнейшее только укрепило в нем эту странную жутковатую веру.

И теперь эта вера дала трещину. Но тоже очень странную. Никак не связанную с отцом Никодимом и его гулким басом, произносящим полупонятные чужие слова.

Похоже, Бог… боги?.. все-таки были. Очень похожие на людей…

– Ага… местный… – Володька наконец кивнул – спрашивавший мальчишка смотрел на него с терпеливым веселым удивлением. Он был старше Володьки на пару лет, примерно так.

И вдруг Володька узнал его.

– Сашка, – сказал он, сам не веря себе и слыша свой голос будто бы со стороны. – Белов, Сашка!

– А? – Мальчишка удивленно смерил Володьку взглядом. Потом моргнул – неуверенно, всматриваясь. Поводил пальцем по темным от вечных обморожений губам. И уточнил: – Володька? Веригин, да?

– Ага, – кивнул Володька. И поразился тому, что Сашка улыбнулся – широко, радостно, а потом подошел, чуть проваливаясь в снег, и обнял Володьку, а потом вдруг расцеловал в обе щеки. Тот жутко смутился и хотел отстраниться, но Сашка уже сам выпустил его и стукнул в плечо:

– Живой! Правда живой! Ну ты и молодец!

– Ты тоже… живой… – с легкой неуверенностью сказал Володька, шмыгнув носом, и Сашка кивнул и засмеялся чуть удивленно – как будто ему самому было немного странно, что он живой. – А ты… – Володька показал вокруг рукой и не смог ничего спросить. Но Сашка понял. Незаметно махнул рукой нескольким мальчишкам, которые удивленно смотрели на Володьку, и пояснил:

– Я лицеист. Лицеист РА – ну, то есть Русской Армии. Это такая организация… она по всей России, – это Сашка сказал немного неуверенно, но – лишь немного. – А едем мы из Владивостока.

– Значит… – Володька глотнул и снова не смог договорить, и снова Сашке это не понадобилось.

– Да. Не все погибло. Верней… – Он задумался и решительно поправился: – Все погибло. Теперь все – новое.

– А я думал… я думал, мы с дедом остались одни. Совсем одни, – выдохнул Володька. – И ничего больше не будет до самой смерти. Я думал…

– Ой, ладно! – Сашка стукнул его в плечо и вдруг хлопнул уже себя по лбу: – Эй! А ты попросись с нами! Очень даже легко. К Николаю Федоровичу подойди и попросись. Он возьмет, точно тебе говорю!

– Правда?! – обрадовался Володька. И понял, что правда, и ощутил такое счастье, такое ликование, что едва не задохнулся… – А где этот… ну… Николай Федорович?..

…В прожекторном свете около входа на станцию казалось теплей. Романов и Жарко, стоя плечом к плечу, еще секунду назад наблюдали за тем, как вовсю идет импровизированное празднование, но теперь оба повернулись к подошедшему старому железнодорожнику и говорили с ним. Романов провожал взглядом взлетающие то и дело ракеты (запаса не жалели!) и негромко говорил – слова повисали на секунду в воздухе плотными клубочками пара, а потом их мгновенно уносил ледяной ветер…

– Вы должны обеспечить работу станции. Это приказ, – завершил беседу Романов. Получилось жестко, почти жестоко. Но о чем тут было говорить еще?

Стоявший перед ними старый дорожник ссутулился. Больше всего старику сейчас хотелось упасть на колени, вцепиться в полу полушубка этого странного, словно бы из сказки вышедшего человека и умолять его – не бросать их с внуком среди ледяного ужаса вокруг. Но… последние слова гостя заставили старика встать по стойке «смирно» и козырнуть:

– Есть обеспечить работу станции! – И только потом он позволил себе слабость: – А вы… вернетесь вы?

Строгий и усталый взгляд с молодого темного лица вдруг стал… ласковым. На самом деле ласковым.

– Не бойся, отец, – сказал мужчина. – И мы вернемся, и с востока еще придут поезда… Не бойся, не один ты. Не один.

– И просьба у меня будет… – Старик помялся. – Внука… заберите с собой. Пожалуйста. Уж не откажите. Он у меня… натерпелся.

– Почему не забрать, – кивнул Романов и, глядя в спину отошедшего старика, задумчиво сказал Жарко: – Ты знаешь… Я заметил одну интересную вещь. На Земле, похоже, уцелели два типа бывших людей. Это те, кто готов без колебаний жрать мясо ближнего своего, чтобы уцелеть, – так сказать, вершина расчеловеченности. И мы – фанатики нового порядка и нового мира. Все «средние данные» вымерли. Так или иначе, но вымерли. И поделом. Остались только два ясных и однозначных полюса, никакой аморфной массы между ними не болтается.

– Наверное, ты прав, – согласился задумчиво слушавший Жарко. – Но… я вот думаю о Москве. В ней жило полмиллиона как минимум русских детей, которым еще и четырнадцати не исполнилось. Где они все? Уцелели из них хорошо если несколько сотен, выжили потом – несколько десятков… Ты можешь себе представить полмиллиона детских трупов? Раньше меня привела бы в ужас такая картина. А сейчас – ничего, справляюсь. Только все равно страшно. «Аморфная масса» – но своих детей они любили, на какое-то будущее рассчитывали…

– Если бы они на самом деле любили своих детей и думали о будущем – они бы не допустили того, к чему мы пришли в конце концов, – возразил Романов спокойно. – Что они там о себе ДУМАЛИ – дело сотое. Объективно они каждым своим шагом усугубляли несчастье в мире и предавали своих любимых детей. Все, что случилось в последние годы, – только финал. Короткий и очень яркий, от этого очень страшный. А до него каждый день по всей Земле убивали, расчленяли, пускали на косметику и лекарства, да что там – тем же самым обычным образом, лишь не так открыто, как сейчас, поедали тысячи детей. Но всем было плевать, потому что эти трупы не лежали огромной наглядной грудой и, главное, это не касалось каждой отдельно взятой панельной норки.

– Мой младший брат с родителями был где-то в Питере… – Романов посмотрел на Жарко удивленно – никогда тот не говорил о своей семье, Романов привык думать, что, может быть, ее и не было у него? – Он прислал мне эсэмэску. Пять слов: «Мне холодно я тебя люблю». И все. Я понимаю, что ты прав. Я согласен. Но сколько таких эсэмэсок было отослано? Мне на самом деле не жалко взрослых. Но не жалеть детей я не могу. Я, в сущности, и к вам пристал только затем, чтобы спасти как можно больше детей – кого успею и сумею… И я не ожидал, что получится… так получится. И сейчас еще – далеко не доволен тем, что происходит… – Жарко проводил глазами двух пробежавших мимо мальчишек. – Понимаешь, мы ведь – обычные. Мы ничем не отличаемся от остальных людей. Только решимостью. Ты скажешь, что это немалое уже отличие, я соглашусь. Но не такое уж и сильное. И со временем – все менее заметное… А нам надо, чтобы те, кто придет нам на смену, на самом деле были новыми людьми. Во всем. Чтобы то, что мы считаем подвигом – вот хотя бы взять на себя ответственность за что-то сложное и опасное, – у них было обычным делом. И это самый простой, самый тупой пример. Иначе все было и будет зря.

– Нам понадобится много, очень много сил… – задумчиво сказал Романов. – Намного больше, чем есть сейчас… и трудности, которые нас ждут, – будут намного превосходить те, что мы же преодолели…

– Может быть, ты все-таки зря отказал Левашову? – Жарко остро посмотрел на собеседника. – Его «Каменный Гость» мог бы стать мощнейшим оружием…

– Я жалею о том, что эта скотина улизнула, и очень надеюсь, что она где-то замерзла…[16] – отрезал Романов. Подумав, продолжил: – Помнишь, два года назад мы говорили с тобой о морали, о недопустимости брать на службу сколь угодно полезных мерзавцев и опасности «чистой науки»? Так вот этот… академик – может быть сколь угодно гениален. Но он сволочь и беспринципный подонок. А его проект «Петр» – в первую очередь подлость. Знать бы, где он сейчас… Кстати, твоим гэбистам пора бы и почесаться.

– Коль, не требуй от меня невозможного, – печально вздохнул Жарко, и печаль не была комичным прикрытием. – Мы на внутренних делах зашиваемся. И кстати, пора уже подумать о создании какой-никакой внешней разведки.

– Есть же твое Разведывательное Управление.

– Это не то. Не военной разведки, а… ну, типа дипломатической. И от меня бы неплохо отпочковать какую-нибудь отдельную службу для контроля за хозяйственными делами.

– Кадров нет, – отрезал Романов.

– Воспитаем… Что-то хочешь спросить?

И Жарко повернулся к переминавшемуся рядом мальчишке – он стоял уже с полминуты, явно хотел что-то спросить, но не осмеливался…

…Володька испытал облегчение, увидев, что один из этих двух людей, к которым подвел его Сашка, – тот самый мужчина, который спрыгнул на перрон первым. Смешно, но от этого он казался уже немного знакомым. Стоявший рядом с ним длинноволосый молодой… почти парень, можно сказать, тоже смотрел поощрительно, потом спросил первым:

– Это ведь вы с дедом станцию поддерживаете?

– Мы… то есть это мой дед, я – так… – Володька решился: – Мне нужно поговорить с Николаем Федоровичем Романовым… очень нужно…

– Я Романов, – кивнул ему одетый в полушубок. – Слушаю.

– Вол… Владимир Веригин. Я в смысле… – Мужчина кивнул без насмешки, но выжидательно, и Володька продолжил: – Сашка… то есть Белов… то есть это… лицеист Белов… он сказал, что с вами можно поговорить…

– Можно, – согласился Романов, и на этот раз в голосе было веселье, но необидное, – я умею разговаривать… иногда. Под настроение. Так что ты хотел сказать-то?

– Сашка сказал, что вы… – Володька вдруг увидел деда. Стоя около входа в станцию, тот разговаривал с молодым плечистым мужчиной – говорил веско, то и дело покачивая пальцем, а мужчина его слушал внимательно. И Володьке вдруг показалось, что он делает что-то не то. Совсем не то. И все-таки он договорил, спиной ощущая могучую громаду бронепоезда: – Сашка сказал, что, если я попрошусь, вы возьмете меня с собой.

Он хотел добавить, что он устал и боится. Хотел найти слова, чтобы пересказать этому уверенному в себе взрослому человеку все то, что пережил за последние годы. Но – больше ничего не добавил. И не отвел взгляда от лица взрослого.

– Если попросишься – возьму, никаких проблем не будет, а дело тебе точно найдется, – кивнул человек в полушубке. – Только знаешь, парень… дед твой… это ведь твой дед вон там? – Володька кивнул. – Он отличный специалист, мне наши поездные сказали. Но он старый уже. Кто же будет встречать и провожать наши поезда и следить за путями? Хотя… это, наверное, не так уж важно, да?

Володька опустил голову. Человек напротив молчал и ждал. И тогда Володька голову поднял. И тихо, но упрямо сказал:

– Важно. Я понял.

– Молодец, что понял, – человек сказал эти слова очень серьезно. А Володька вдруг почувствовал, что совсем не завидует этим веселым и гордым мальчишкам с оружием в руках и в красивых бекешах с яркими значками.

Они едут воевать за большое и важное, да.

А он будет пропускать поезда.

Вот так. И только дурак станет считаться пирожками в этом деле…

…Сашка далеко не ушел, оказывается – стоял под крайним от двери окном и корчил рожи кому-то внутри. Но к подошедшему Володьке повернулся мгновенно – и уже серьезный. Кивнул вопросительно – поднял просто подбородок.

– Я останусь тут, Сань, – сказал Володька. Брови Белова приподнялись. – Нам дорогу надо в порядке… это… поддерживать. Понимаешь?

– Понимаю, – неожиданно ответил Санька. – Хороший ты парень, Володька. Правильный парень. Ну – еще увидимся.

– Правда?! – обрадовался Володька.

Белов кивнул:

– Правда. Что бы ни случилось. Здесь или еще где-то. Но увидимся.

И – крепко пожал Володькино предплечье.

* * *

Бронепоезд ушел только в третьем часу ночи, постепенно уверенно набирая скорость, рассекая длинным могучим телом ледяной буран. Дед и внук остались стоять на путях – плечом к плечу. Долго смотрели они, как светят, светят сквозь черную метель, ледяную, желавшую быть вечной, ночь огни на задней площадке бронепоезда. «Россия» летела на запад и несла с собой веру и надежду. Потом старик сказал сипло:

– Не уехал ты зря… дурак ты, внучек…

– Весь в тебя пошел, наверное, – откликнулся Володька грубовато. Он удивлялся: а что с ним, собственно, творится-то?! Не стал меньше мороз, не стал слабей ветер, не поредела ничуть темнота, а огни бронепоезда уже и вовсе не видны… но тогда почему, откуда взялась эта уверенность, которую он ощущает?! – Пошли в тепло, дед. Хороший получился праздник… – и встревожился, быстро повернулся к старику: – Дед?! Ты что, дед?!

– Флаг надо повесить на станции… флаг… – Старик плакал, плакал впервые за несколько десятков лет. – Чтобы все по форме было… а я старый, не могу я влезть, а без флага совсем не то, внучек… не то без флага.

Володька глядел на деда и чувствовал, что ему самому хочется плакать. Он-то думал, что выплакал все за последние ужасные времена, что никогда больше не сможет ни плакать, ни радоваться, а вот надо же… Но это были странные слезы. Они не были вызваны страхом или беспомощностью. Они… нет, Володька не мог подобрать названия. Странные. И все. И, чтобы все-таки не дать им пролиться – стыдно же плакать четырнадцатилетнему мужчине и солдату, которому поручили важное задание! – он обнял старика и зашептал горячо и уверенно:

– Я все сделаю! И флаг сошьем и повесим, материал же есть?! И вывеску я почищу, и дорожки… и расписание напишем новое, теперь ведь надо, да?! И ты мундир свой будешь носить, чтобы тоже как положено… нечего бояться и прятаться тоже нечего… ну, дед! Дед, они же оружие нам оставили, и патроны! И даже дрезину мы с тобой наладим, они же оставили горючку, смотри, вон там! Значит, и пути расчистим как надо! А ты меня научишь, как на станции работать! Научишь, дедуль?! По-настоящему, всему, что сам знаешь, а?!

– Научу… научу… – Грубые узловатые руки старика гладили волосы мальчика под капюшоном куртки. – Научу… молодец ты у меня, внучек… я же говорил – переживем, вот и пережили же, ведь пережили?! – И мальчишка отчаянно кивал, с восторгом понимая, что он не просто успокаивает деда, что – все так и есть! – И пережили, и жить будем… будем жить…

* * *

19 мая 4 года Безвременья станция Д-цево была разорена людоедствующей бандой. Однако на ночном привале банду полностью уничтожили спасшиеся во время налета внук и дед Веригины с присоединившейся к ним группой из трех местных охотников. Уже 1 июня того же года еженедельное движение бронепоездов Владивосток – Великий Новгород было восстановлено.

Позже – вплоть до 15 года Серых Войн – банды разоряли станцию еще трижды, но инженер Владимир Николаевич Веригин восстанавливал ее каждый раз. Сейчас станция Веригино является мемориальным комплексом-музеем.

Выдержка из предисловия к научно-популярной электронной книге для детей П. С. Охтина «Железные магистрали Империи». Издание 34 года Реконкисты. Земля. Русская Империя. Великий Новгород.

Эпилог