была сестрой мистера Грина и не могла скакать по лестницам». Как насчет Касабланки? Санта-Круза? Фунчала? Малаги? Валетты? Ираклиона? Самоса? Хайфы? Котор-Бей? Дубровника? «Я хочу сменить обстановку, — говорит Флоренс. — Чтобы буквально все было по-другому». В творческом сочинении, необходимом, но не достаточном для поступления в Школу Известных Писателей, Баскервилль разродился «Впечатлениями об Акроне», начинавшимися: «Акрон! Акрон был заполнен людьми, шедшими по улицам Акрона, неся маленькие транзисторные приемники, причем включенные».
У Флоренс есть Клуб. Клуб собирается по вечерам каждый вторник в ее старом, огромном и плоском, напичканном ванными доме на бульваре Индиана. Клуб — это группа людей, которые, в данном случае, собираются, чтобы декламировать и слушать стихи во славу Флоренс Грин. Для допуска нужно что-нибудь сочинить. Что-нибудь, как правило, начинающееся в духе: «Флоренс, ты хоть и старушка, но такая веселушка…» Поэма Вперед Христианина начиналась «Сквозь все мои звенящие мгновенья…» Флоренс носит поэмы о себе в кошелке, они скреплены в здоровенный засаленный ком. Воистину Флоренс Грин — невероятно богатая, невероятно эгоцентричная чокнутая старушенция! Шесть определений определяют ее таким образом, что сразу понимаешь: она — чокнутая. «Но вы не ухватили жизненной правды, сущности!» — восклицает Гуссерль. И не желаю. Его экзаменатор (Д. Дж. Рэтклифф, нет?) сурово говаривал: «Баскервилль, вы палите по воробьям, дискурсивность не есть литература». «Цель литературы, — весомо ответствовал Баскервилль, — созидание необычного объекта, покрытого мехом, который разбивает вам сердце». Джоан говорит: «У меня двое детей». «Ради чего?» — спрашиваю. «Не знаю», — отвечает. Я поражен скромностью ее ответа. Памела Хэнсфорд Джонсон слушает, и его лицо видоизменяется в то, что можно назвать гримасой брезгливости. «Ваши слова ужасны», — произносит он. И он прав, прав, совершенно точен. Ее слова — Наипервейшая Гадость. Мы ценим друг друга по репликам, и силою этой реплики и той, про сестер Эндрюс, любовь становится возможной. Я ношу в бумажнике восемь параграфов генеральского Приказа, зачитанных адъютантом моей юной безупречной Армии для рядовых: «(1) Вы находитесь в этой Армии, потому что сами того хотите. Так что делайте, чего говорит Генерал. Кто не сделает, чего сказал Генерал, будет вышвырнут из Армии. (2) Задача Армии — делать то, чего говорит Генерал. (3) Генерал говорит, чтобы никто не стрелял, пока он не скажет. Это важно, потому что, когда Армия открывает по чему-нибудь огонь, все это делают вместе. Это очень важно, и тот, кто так не сделает, будет лишен оружия и вышвырнут из Армии. (4) Не бойтесь шума, когда все стреляют. Он вас не укусит. (5) У всех хватит патронов, чтобы сделать то, чего хочет сделать Генерал. Тот, кто патроны потеряет, больше их не получит. (6) Разговаривать с теми, кто не в Армии, категорически запрещается. Другие люди Армии не понимают. (7) Это серьезная Армия, и тот, кто смеется, будет лишен оружия и вышвырнут из Армии. (8) А Генерал сейчас хочет вот чего — найти и уничтожить врага».
Я хочу поехать туда, где все иначе. Простая, совершенная мысль. Старушенция требует полной инаковости — никак не меньше. Ужин закончился. Мы прикладываем салфетки к губам. Кимой и Мацу остаются нам, вероятно — временно; верхняя ванна протекает без ремонта; я чувствую, деньги уплывают, уплывают от меня. Я молодой человек, но очень одаренный, очень обаятельный. Я редактирую… Я уже все это объяснял. В тусклом фойе я запускаю руки в вырез желтого платья Джоан. Это опасно, но так можно выяснить все раз и навсегда. Потом возникает Вперед Христианин — забрать свое новое желтое пальтишко. Никто не воспринимает Флоренс всерьез. Как можно всерьез воспринимать человека с тремя сотнями миллионов долларов? Но я знаю, что, когда позвоню завтра, никто не ответит. Ираклион? Самос? Хайфа? Котор-Бей? Ни в одном из этих мест ее не будет. Она будет где-то еще. Там, где все иначе. На улице дождь. В моем дождливо-синем «фольксвагене» я еду по дождливо-черной улице, думая почему-то о «Реквиеме» Верди. И на крохотном автомобильчике начинаю закладывать совершенно идиотские виражи, и запеваю. Первую часть великой «Господи помилуй».
Пианистка
Пятилетняя Присцилла Хесс у него за окном, квадратная и приземистая, словно почтовый ящик (красный свитер, мешковатые вельветовые штанишки), оглядывалась с видом мученика: кто бы вытер ей переполненный нос. Точно бабочка, запертая в тот самый почтовый ящик. Удастся ли ей вылететь на волю? Или свойства ящика прилипли к ней навечно — как родители, как имя? Лучистая синева небес. Зеленое филе из соплей втянулось в жирную Присциллу Хесс, и он обернулся поздороваться с женой, которая на четвереньках вползла в дверной проем.
— Ну, — сказал он, — и что теперь?
— Я отвратительна, — сказала та, сев на корточки. — Наши дети отвратительны.
— Глупости, — быстро ответил Брайан. — Они чудесны. Чудесны и прелестны. Это у других дети отвратительны, а наши — нет. Поднимайся и давай-ка в коптильню. Ты ведь собиралась подлечить окорок.
— Окорок скончался, — сказала она. — Я не смогла его спасти. Испробовала буквально все. Ты меня больше не любишь. Пенициллин был ни к черту. И я отвратительна, и дети. Он просил с тобой попрощаться.
— Он?
— Окорок. У нас есть ребенок по имени Амброзий или Амброзия? Какое-то Амброзие слало нам телеграммы. Сколько их теперь? Четыре? Пять? Они, по твоему, гетеросексуальны? — Она состроила гримаску и запустила руку в волосья цвета артишоков. — Дом ржавеет. На кой тебе нужен был металлический дом? С какой стати я думала, что мне понравится в Коннектикуте? He пойму.
— Воспрянь, — мягко проговорил он. — Воспрянь, любовь моя. Встань и запой. Спой «Персифаля».
— Хочу «Триумф», — раздалось с пола. — ТР-4. У всех в Стэмфорде, у всех до единого есть такие, кроме меня. Если бы ты мне его дал, я бы засунула туда наших отвратительных детей и уехала. В Велфлит. Я бы избавила твою жизнь от мерзости.
— Зеленый?
— Красный, — угрожающе произнесла она. — Красный, с красными кожаными сиденьями.
— Ты разве не собиралась поскоблить краску? — спросил он. — Я ведь купил нам электронно-вычислительную систему. «Ай-би-эм».
— Я хочу в Велфлит. Я хочу поговорить с Эдмундом Вилсоном и покатать его на моем красном ТР-4. А дети могут копать моллюсков. Нам найдется о чем поговорить, Кролику и мне.
— Почему ты не выкинешь эти накладные плечи? — добродушно спросил Брайан. — Какая незадача с окороком.
— Я любила этот окорок, — яростно выкрикнула она. — Когда ты поскакал на своем чалом «вольво» в Техасский университет, я думала, ты хоть кем-то станешь. Я отдала тебе руку. Ты надел на нее кольца. Кольца, которые достались мне от матери. Я думала, ты станешь приличным человеком, как Кролик.
Он повернулся к ней широкой мужественной спиной.
— Все трепещет, — сказал он. — Ты не хочешь сыграть на пианино?
— Ты всегда боялся моего пианино. Мои четверо или пятеро деток боятся пианино. Это ты на них повлиял. Жираф в огне, но я думаю, тебе плевать.
— Что же мы будем есть, — спросил он, — раз окорока нет?
— Сопли — в морозилке, — бесстрастно произнесла она.
— Дождит. — Он огляделся. — Дождь или еще чего.
— Когда ты закончил Уортонскую бизнес-школу, — сказала она. — Я подумала: наконец-то! Я подумала: теперь можем поехать в Стэмфорд и жить среди интересных соседей. Но они совсем не интересны. Жираф интересен, но он так много спит. Почтовый ящик намного интереснее. Мужчина не открыл его сегодня в пятнадцать часов тридцать одну минуту. Он опоздал на пять минут. Правительство снова соврало.
Брайан нетерпеливо включил свет. Вспышка электричества высветила ее крохотное запрокинутое личико. Глаза — как снежные горошины, подумал он. Тамар танцует. Мое имя в словаре — в самом конце. Закон палки о двух концах. Фортепианные приработки, возможно. Болезненные покалывания пронеслись сквозь западный мир. Кориолан.
— Господи, — произнесла она с пола. — Посмотри на мои колени.
Брайан посмотрел. Ее колени зарделись.
— Бесчувственные, бесчувственные, бесчувственные, — сказала она. — Я конопатила ящик с лекарствами. Чего ради? Не знаю. Ты должен давать мне больше денег. Бен истекает кровью. Бесси хочет стать эсэсовкой. Она читает «Взлет и падение». Она сравнивает себя с Гиммлером. Ее ведь так зовут? Бесси?
— Да. Бесси.
— А другого как? Блондина?
— Билли. В честь твоего отца. Твоего папаши.
— Ты должен купить мне отбойный молоток. Чистить детям зубы. Как эта болезнь называется? У них у всех будет эта дрянь, у всех до единого, если ты не купишь мне отбойный молоток.
— И компрессор, — сказал Брайан. — И пластинку Пайнтопа Смита. Я помню.
Она легла на спину. Накладные плечи громыхнули о терраццо. Ее номер, 17, был крупно выведен на груди. Глаза крепко-накрепко зажмурены.
— У Олтмена распродажа, — сказала она. — Может, схожу.
— Послушай, — сказал он. — Поднимайся. Пойдем в виноградник. Я выкачу туда пианино. Ты отскоблила слишком много краски.
— Ты ни за что не дотронешься до пианино, — сказала она. — Пройди хоть миллион лет.
— Ты действительно думаешь, что я его боюсь?
— Пройди хоть миллион лет, — повторила она. — Ты туфта.
— Ну хорошо, — прошептал Брайан. — Ну хорошо.
Он широкими шагами приблизился к пианино и хорошенько ухватился за черную полировку. Он поволок инструмент по комнате, и, после легкого колебания, пианино нанесло смертельный удар.
В бегах
Вхожу, ожидая, что в зале никого (И.А.Л. Бёрлигейм проходит в любую открытую дверь). Но нет. Там, справа посередине, сидит мужчина, плотно сбитый негр, хорошо одетый и в черных очках. Решаю после мгновенного размышления, что, если он настроен враждебно, смогу удрать через дверь с надписью «ВЫХОД» (за надписью нет лампочки, нет уверенности, что дверь куда-нибудь приведет). Фильм уже начался — «Нападение марионеток». В том же кинотеатре довелось увидеть: «Крутой и чокнутый», «Богини акульего рифа», «Ночь кровавого зверя», «Дневник невесты-старшеклассницы». Словом, все незаурядные образчики жанра, склоняющиеся к изнасилованиям за кадром, к непотребным пыткам: мужчина с огромными плоскогубцами подбирается к растрепанной красотке, женское лицо, плоскогубцы, мужское лицо, девушка, крик, затемнение.