ти выход, разве не так-с?
Кашин отстранился от стены, поглядел в его сторону. Баянист уловил это движение, заторопился:
— Насчет Черкиза пасую безусловно. Прямого контакта боюсь категорически и не пойду-с. Может быть, у вас боковая ниточка имеется?
Агент подошел к столу, с шумом придвинул табуретку, сел и сказал:
— Маша.
— Какая Маша? Маша? Дочь купца Тарасова? — Витенька сразу оживился, обрадовался. — Она, она — ах, прелестница! Да ведь это мед! — Он облизнулся и понизил голос. — Насчет знакомства обещать не могу-с: зафрахтована и сурьезно-с! Но показать при случае не премину. Красавица — ах, ах! — закудахтал баянист. Расплылся в улыбке и сразу стал похож на фарфорового китайского болванчика. Поползла из-под стола рука, расплескала водку по стаканам. Мягко терлись одна об другую ладошки, голос пришепетывал:
— Будучи сам небезразличен к дамским прелестям, свидетельствую: как-кой выбор-с! И бывает, бывает у нас, благодетельница! Давненько не была, правда, значит, на днях появится. Может быть, завтра даже или послезавтра — приходите! Укажу, но познакомить не обещаю: занята-с, и кавалер сурьезный, так что извините.
— Черкиз, так надо понимать?
Витенька зашипел и прижал палец к губам. Покачнулся, чуть не упал вместе с табуреткой, но, чудом удержавшись, сказал:
— Мое ли дело, любезный друг, знать проделки резвого Амура-с? Дают деньги, говорят: играй! — и я играю, но что им до того, что здесь! — Баянист ударил себя в грудь и пустил слезу. — Маш-ша… — Вдруг согнал страдание с лица и произнес совершенно серьезно: — Значит, уговорились. Она появится в ресторане со дня на день, бывает примерно раз в месяц. Но иногда приходит одна, без кавалера, тогда и уходит одна. Приходите, я покажу — ах, мед! — Витенька чмокнул кончики пальцев и потупился.
— И на том спасибо! — вздохнул Семен. — Странный ты, Гольянцев, тип. Помнишь, тогда говорил: возвышусь, низринусь, смерть найду — целую проблему выдумал, ишь! — Он засмеялся презрительно. — Ну и что возвысился теперь?
Баянист вскочил с табуретки, забегал по избе.
— И возвышусь, и возвышусь! — выкрикнул он. Остановился перед оперативником, согнулся, оперев руки в колени, обнажил желтые зубы: — Какие вы, ей-богу! Ах, обрадовался, что Виктор Федорович задешево себя продает! Да нет, не-ет! Ведь это какая радость: Машенька-то добрая, красавица — разве ж она на меня взглянет? Она по-чистому жить хочет, да не получается, вот беда! Судьба, знать, такая. Так ведь теперь вся ее судьба у меня, червя земного, в руках. Про Черкиза скажу: сейчас ты на него охотник, потому что я так захотел. А захочу — будет и наоборот. Что, правда? — Он придвинулся и задышал Семену в лицо. — Пока свои прятки не закончите, все здесь будете! — Витенька сжал кулачок и вознес его над головой. Взвизгнул: — Души ваши здесь держу! И выходит теперь: не земной я червь, а небесный — хха-ха-хха-а…
Семен оттолкнул его, сказал:
— А я-то думал, просто ты нам помочь решил.
Баянист ощерился, загрозил пальцем:
— Не-ет! Ваша власть, это верно, и я ей подчиняюсь, слов нет! Вот теперь свою лояльность кладу на ваш престол, пусть зачтется, где надо, но — бойся, бойся! Вдруг меня в этот момент Черкиз вздумает приголубить: ведь я ему все скажу, потому как мы люди во многом сходные… Хотя, если по правде, — ненавижу-с! Сильный, слушаются его, бабы красивые… А я сильных терпеть не могу — с детства от них кости трещат.
Витенька налил водки, выпил и вдруг сморщился, съежился и опустился, словно мяч, из которого выпустили воздух. Семен перехватил его взгляд и удивился: пустой, белесый и безразличный, ни за что не цепляющийся. Он оглядел Гольянцева. Тот пожевал губами и звонко, отчетливо произнес:
— Мясо трехлетней щучки напоминает по вкусу побеги молодой липы!
Семен вдумался в эти слова, пытаясь нащупать в них некий скрытый смысл, но так его и не уловил. Витенька сидел, мерно покачиваясь, и снова напомнил фарфорового болвана.
— Э… Виктор Федорыч!
Однако баянист не услышал его. С тем же остекленевшим взглядом он пел негромко и гнусаво:
Малого холмика станешь бояться,
И препоны будут на дороге,
И цветы миндаля упадут,
И наестся саранча,
И осыплется каперс желанья-а-а…
До Семена дошло наконец: Витенька просто-напросто мертвецки пьян. Кашин бочком выбрался из-за стола и устремился к двери. На пороге оглянулся, но взгляд Гольянцева был пуст и невидящ. И агент угрозыска покинул этот дом.
21
Ох… размолоденький мальчишка молодой…
Что ты сделал, понаделал, ох…
Да над девчоночкой…
Юрий Павлович Войнарский сидел возле реки и напевал. Песня была старая, слышанная им в годы ссылки от одного эсера, бывшего студента лесной академии. Вечерами они собирались у кого-нибудь в избе, и эсер, виртуозно играя на старенькой, обшарпанной, чудом хранимой во всех передрягах балалаечке, пел угрюмым басом песни центральной полосы, бродившие в крови еще с того времени, как бегал он по деревне — босой поповский сынок. Его потом, в революцию, закололи восставшие чехи.
— Ох, ды… раскрасоточка-а…
Вода искрилась и шлепала о берег. Начальник губрозыска ждал агента Сеню Кашина — они договорились накануне, что после разговора с ресторанным баянистом Семен придет сюда. Конечно, можно было бы, и даже резоннее было бы, встретиться в губрозыске, но Войнарский придавал слишком большое значение этому разговору, чтобы вести его в наполненном шумом, топотом, телефонными звонками помещении.
Он и сам отдыхал теперь здесь, глядя на тихую воду, желтый плесик на другом берегу, легко пошумливающие рядом кусты. Было пусто и одиноко, хриповато пелась песенка, и уже не так сильно болела голова.
— Ой… да ни в долиночке его, ни в лужках…
Ох… ни в зеленыим саду-у…
Человек приходит к воде за душевным покоем. Вид ее, тысячи лет катящейся по одному и тому же месту, запах свежести, водного цветения — вечно живущей и бушующей в ней жизни, взблеск рыбьих тел действуют на одинокого, пришедшего отдохнуть человека мирно и расслабляюще. Войнарскому вспомнились стихи:
Есть еще острова одиночества мысли —
Будь умен и не бойся на них отдыхать.
Там обрывы над темной водою нависли, —
Можешь думать и камушки в воду бросать…
Когда-то Юрий Павлович, сын земского врача из глухого уезда, имел неосторожность полгода проучиться на юридическом факультете Петербургского университета, и эта страница биографии тяжелым грузом лежала теперь на его плечах. Замешанный в студенческих волнениях, он был осужден и выслан — с этого начался его путь профессионального революционера. О едва начатом юридическом образовании до революции как-то и не вспоминалось. После Октябрьских дней, когда стали искать грамотных людей для работы в ЧК, прокуратуре и милиции, до Войнарского так и не добрались: он успел уйти на фронт. После демобилизации съездил к старику отцу, забрал от него сына Женьку и приехал в этот город, знакомый еще по боям с Колчаком. На большие должности Войнарский не рассчитывал, готов был работать, куда пошлют, но тут-то судьба и сыграла с ним шутку: появление революционера-профессионала с солидным стажем конспиративной работы, фронтовика, награжденного именным оружием, да еще бывшего столичного студента-юриста произвело свое впечатление… В общем, встретили его с распростертыми объятьями и тут же назначили начальником губрозыска. Были, однако, люди, отнесшиеся к этому назначению с подозрением: слишком не вязался вид высокого, нескладного человека в пенсне с образом начальника грозного учреждения. Вспоминали его предшественника: тот ездил только на тройке, приводя в яростный восторг всех городских собак, а напившись, палил в воздух из маузера. И тем не менее новый начальник, человек тихий, не стесняющийся своего интеллигентского происхождения, как-то незаметно, без крика, скандалов и особенных увольнений, в сравнительно короткий срок сумел превратить аппарат угрозыска в коллектив сильный профессионально и нравственно.
Следует заметить, что в те годы угрозыск, существуя в системе милицейских органов, тем не менее считался подразделением самостоятельным. Это сообщало ему некую исключительность. Исключительность способствовала поддержанию среди молодых сотрудников легкого налета пинкертоновщины, суперменства, даже анархических тенденций.
Проще всего было бы дисциплинарно, приказами и наказаниями, попытаться пресечь ненужные настроения. Однако Войнарский не сделал этого. Исподволь, но уверенно и неуклонно он прививал коллективу дух идеи и подвижничества, ибо знал: сотрудник, вкусивший его, будет нести тяготы опасной своей работы не с хвастливым сознанием совершаемого ежедневно подвига, а с чувством труженика, возделывающего нелегкое свое поле. Суперменские настроения Войнарский искоренять особенно и не старался: чрезмерная борьба с ними рано или поздно привела бы к мелочной опеке, канцелярщине и боязни самостоятельных действий. Да и сам Юрий Павлович в достаточной степени был романтиком, чтобы не сознавать всю притягательность суперменства для молодых ребят-комсомольцев, основного состава уголовного розыска. Для них не было большего счастья, как с юмором, с этаким поигрыванием говорить об операциях, засадах, ранениях; мол, было дело — и поди разберись, ухало ли сердце навстречу пыхающим выстрелам, обливалось ли жаром тело, почуяв в себе горячо раздирающий клетки кусок металла?
За всей круговертью свалившихся в последние дни на него дел Войнарский ни на минуту не забывал о Кашине: тот был единственным человеком, которому хоть немного «посветило» в деле розыска неуловимого Черкиза. И боялся за него. Несмотря на уговор, он хотел все-таки послать кого-нибудь подстраховать Семена, но, вызвав Казначеева и услыхав объяснения по поводу их нечаянной встречи, сплюнул в ярости, изругал обоих: «Конспир-раторы! Господи, ну за что же мне такое наказание?!» — и отказался от своего намерения. Кашина эта подстраховка вряд ли спасла бы, а замеченная слежка могла пресечь единственную тонюсенькую ниточку.