Весной Маша свела знакомство с артелью. Сорвался и зашагал однажды за нею парень, неловкий и тихий, с быстро вспыхивающей улыбкой. И дрогнула ее душа. Он был похож на того командира — ясный и спокойный, с простыми и сердечными разговорами. К тому же без памяти любил кино.
Ударил ветер, сдул со стола карты с гаданием, ударил наискось, наверняка, закружил, затрепал тюлевые занавески. Пришла, пришла наконец сладость любовная — Коля, Коленька, — а гордилась-то поначалу, гордилась, не допускала, после ревела в подушки, дура, металась по одинокой квартире. Даже дом свой не показывала, боялась: вдруг стоит, нетерпеливо покуривает у крылечка Сашичка, милый друг, страшный человек. И лежит пистолетик в кармашке у мила друга Сашички, — ее-то он не тронет, не посмеет небось — ах, Коля… Не дай бог. И узнать про любовь к Коленьке не дай бог Черкизу. А все-таки узнал, проглядела, не уберегла, голова садовая. Заявился как-то ночью, только-только пришла она со свидания. Сказал:
«Прошел слух, драгоценная Марья Аверьяновна, что приключился с вами некий романец?»
Она сразу ослабела, села на стул, но, собравшись с силами, зашептала:
«Тебе-то что? Твое дело, казалось бы, и совсем сторона».
«Ах, ах! — удивился Черкиз. — Человек посвятил вам жизнь — и вдруг такой несчастливый случай…»
Она хотела упасть ему в ноги, однако сдержалась. На ватных ногах, по-утиному переваливаясь, засеменила по горнице, выкликая:
«Ты не тронь его, Сашка! Слушай, слушай, Сашка, ты не тронь его! Все грехи твои отмолю, покрою. Да разве ж я о чем тебя просила, ну, скажи? Господи, господи! Да ведь ты его не тронешь, верно, Сашка?!»
Мартынов засмеялся и ушел.
Больше он не появлялся. И от этого страх Лебедяевой еще более усилился. Стали проходить возле дома невиданные раньше в этих краях парнишки в кепках и рубашках-бобочках, приставать к соседским девчонкам. Доведенная до безумия постоянным страхом, бессонными ночами, любовью к Коленьке, которому постоянно грозила месть Черкиза, Маша решилась на жест крайний и истерический: отправилась в ресторан, спрятав в ридикюль небольшой кинжальчик, купленный у похмельного типа на рынке. Она твердо знала, что произойдет, когда они вместе выйдут из ресторана и направятся к ее дому. Надеялась на встречу, а ее не произошло. Произошла — только совсем не с тем, с кем думала, а с этим пухлогубым парнишкой, Купидоном из губрозыска. И ему тоже нужен Черкиз, ни больше ни меньше. Но одно дело — самой избавиться от навалившегося страха, какими бы последствиями это избавление ни грозило, совсем другое — совершить это чужими руками. Ведь тогда выходит уже не избавление, а подлость…
Такими мыслями мучилась Маша, сидя на скамеечке темной ночью с тихо насвистывающим агентом уголовного розыска Семеном Кашиным. Он чиркнул спичкой, прикуривая, но, увидав лицо Лебедяевой, поспешно загасил ее. Она опомнилась, встрепенулась, ощутив себя в шевелящей листьями темноте.
Как можно было уйти, оставить его! Придет сейчас домой, а он лежит застреленный, в лице смертная мука, рука прокушена от ужасной боли… А мальчонка? Ох, боже!
— Слушай, Купидон, — простонала она, — ты в бога веришь?
— Нет, не верю, — ответил Семен.
— А душа-то, душа-то хоть есть?
— Душа? Душа, думаю, есть.
— Она умрет с нами?
— Душа бессмертна, — убежденно произнес он.
— Ну, если так — слушай…
32
Учеными установлено, что пределом скорости, какую может достигнуть человек, будет скорость 500 верст в час.
При скорости больше, чем 500 верст в час, в организме происходят губительные изменения и сдвиги, ведущие к немедленной смерти.
Следовательно, достижение скорости свыше 500 верст в час невозможно не только по техническим, но и медицинским причинам.
На скамейке в театральном саду молодежь. В нарядах — отважная независимость: сапоги и валяные галоши в сочетании с женской ножкой с французским каблуком… Нужно полагать — второступенцы.
Ведут беседу:
— Миша… пфу-пфу… я тебя… фу-пфу… сегодня… фу-фу… ночью… пфу… видела во сне.
— Го… пфу… я счастлив.
— Эй ты, кудрястый, семя есть?
И брюнетистая отроковица страстно хлопает по оттопыренному карману обладателя «семя» и шевелюры.
Круговое угощение. Компания в припадке коллективного творчества споро лузгает семечки. Шелуха летит по сторонам, застилая густой пеленой дорожки, траву и прохожих.
Дикари! Свое собственное благополучие загаживают, замусоривая общественные места.
С утра Семен вразвалочку, попыхивая стрельнутой папироской, отправился шататься по губрозыску. С видом благодушным и расслабленным. От него отмахивались, даже выгоняли, но он снова втирался в кабинеты и все рассказывал сюжет какого-то нудного водевиля. «О Карабосса!» — кричал Семен. Он был счастлив и не понимал, почему товарищи его занимаются всякими неинтересными делами, вместо того чтобы ликовать вместе с ним. Он забыл, что еще вчера сам был таким. Помнит ли удачник прошлые горести!.. Кашин опьянел от тайного посула, данного ему Лебедяевой. Посула немаленького: в случае удачи это давало самого Черкиза, Семен всячески оттягивал миг наивысшего своего торжества-доклад Войнарскому — и, расхристанный и сияющий, отправился в конце концов перевести торжествующий дух во двор губрозыска. Во дворе, под останками окончательно разломанного локомобиля, мирно сидел и грыз сухарь нищий Бабин, а на самом солнцепеке шлепал губами, распластавшись на пузе, дурак Терешка. Семен подошел, опустился рядом. Нищий, не обратив внимания, продолжал свой разговор:
— Блажен муж, а блажен муж, — тянул Бабин, отрываясь от сухаря, — подь ты к лешему. Обособился, окопался возля какой-то железяки, в душаку твою мать. Теперь и справная железяка не завсегда человека кормит. Шел бы, к придмеру, в церкву, право, блажен муж. И сытый, и пьяный. Вот хоть бы как я…
— Яма! — гукал Тереша, поддерживая разговор.
— Эхх! — вздыхал нищий. — Беда мне с тобой. Сколь я тебя кормлю, и никакого с тобой проку. И забрался-то в узилище, окаянная башка! Ходи сюда, яко тать, больно мне это надо. Жди, покуда обоих не заарестуют.
— Бда-ады! — соглашался дурак.
Нищий сунул в кошель остаток сухаря, потянулся и заелозил деревяшкой по земле, подымаясь. Агенту сказал с сожалением:
— Вы хочь бы его на довольствие взяли, бестолкового углана. Только ведь подле меня кормится, блаженный. Глядите, помрет, когда уйду, — грех на душу запишете.
— Что, уходить собрался?
— Хочь подлинно пока не решил, а уйду, чувствую. Чижало мне на одном месте. Я ведь странник, паря. Раньше, бывалоча, как зима — к монастырям жмусь, а летось — то в бурлаки, то просто бродяжу. Счас чижало, конешно. — Он похлопал себя по культе.
— Это раньше, я слыхал, калики перехожие бродили, все правду искали. А ты-то куда, зачем пойдешь?
— Правда что, — уклонился от ответа нищий. — Я свою правду завсегда найду. Народишко интересный попадается, вот что занятно. Может, не только это, ну страдаю на одном месте, спасу нет. Так вы глядите — помрет без меня парнишко. И чего он сюда присосался, глупой?
— Наверно, к защите клонится. Чует, что уж здесь-то его никто не обидит, — объяснил Семен. — Так он ничего, дисциплинированный.
— Это ты верно, пожалуй, насчет защиты. Он хоть и дурак дураком, а власть нюхом распознал. Знает, что здесь хоть бить не станут. А все ж таки кормили бы маленько.
— Ему начхоз кашу таскает, если от задержанных остается.
— Ежли так, значит, не помрет. — И Бабин, скрипя костылем, отправился со двора.
«Э, глупый разговор! — подумал агент. Рюпа ползал по траве, поддевая щепочкой какого-то жука. — Вот, такая и вся жизнь», — умозаключил Семен. Его потянуло вдруг к широким философским обобщениям. Он пошел к себе в кабинет и заперся там, отгородясь от житейской суеты.
Сердце, омраченное было разговором с нищим, снова затрепыхалось горделиво и радостно. Сегодня был его, Семена Кашина, день. Шутка сказать, весь губрозыск столько времени не мог выйти на след Черкиза, и вот он, никому доселе неизвестный, ничем пока не славный агент второго разряда… ух ты, ччерт!
Кашин открыл сейф, достал оттуда затрепанную книжку: старинный, принадлежавший некогда Баталову роман. Всю литературу, оставшуюся после Михаила, начальство велело раздать сотрудникам как бесхозную. Буквы в книге были крупные, а заголовки глав украшали затейливые гравюры. От книги исходил вкусный запах добротной лежалой бумаги и крепкого кожаного переплета.
«…И вот теперь этот страшный час наступил, а вы, без сомнения, те избранные воители, коим святой повелел открыть доверенное мне. Как только вы совершите все должные обряды над моим бренным телом, вскопайте землю под седьмым деревом слева от этого убогого жилища, и ваши страдания будут… О господи, прими мою душу!
С этими словами набожный отшельник испустил дух».
«Эх, Миша, Миша! Избранный воитель! — снисходительно почему-то думал Семен. — Как это ты так? Ведь говорил, говорил я тебе!» На самом деле он ничего дельного никогда не сказал Баталову, да тот никогда бы и не стал его слушать. Но сегодня хотелось считать именно так, приятно было сознавать, что именно им взята высота, в страшной бездне которой исчез недавно его кумир. Гордость не позволяла теперь принять даже баталовских увлечений; презрительно оттопырив губу, агент перевернул страницу.
«Три капли крови упали из носа статуи Альфонсо. Манфред побледнел, а княгиня упала на колени.
— Смотри! — вскричал монах. — Видишь ты это чудесное знамение, гласящее, что кровь Альфонсо никогда не смешается с кровью Манфреда?
— Высокочтимый супруг мой! — промолвила Ипполита. — Смиримся перед господом…»
«Что ж! Молодежь должна идти дальше старших, — продолжал свои умствования Кашин. — У нее всегда и кругозор шире, и подготовка лучше. А может быть, — он содрогнулся от мысли, — она и вообще… умнее?!»