– Аймака Тушуту-хана нет. Он сгорел в тысяча двенадцатом году и с того времени не восстановлен, – неожиданно для себя врет ему профессор.
– Насколько мне известно, его восстановили весной текущего года, – немедленно и явной же ложью отвечает ему Дава-Дорчжи. И, помолчав мгновение, он добавляет значительно: – И это восстановление тоже имеет отношение к событиям вокруг бурхана Будды. Профессор понимает, что теперь-то ему надо сказать, что он, Виталий Витальевич Сафонов, находится вне опьянения революционным экстазом, что у него мало времени предаваться праздным и трудным мыслям, ему надобно работать, он не может ездить осматривать все дворцы, захваченные революционерами, – ему надобно немедленно ехать домой. Сказать это надо смиренно, тихо, а Дава-Дорчжи несомненно отпустит его. Вернее, соврет что-нибудь необычайно пышное, и профессора выпустят. Но вместо всего этого профессор глубоко надвигает шапку на уши и говорит многозначительно и медленно:
– Да, события вокруг бурхана Будды становятся для меня все более и более ясными.
Дава-Дорчжи отходит от кресла, наклоняет голову. Лицо его неподвижно, глаза сияют.
– Я рад. Все задуманное вами кончится быстро. Вон идет Цвиладзе, заместитель наркома по национальностям. Человек он горячий, как и подобает грузину, ибо в их стране так же много винограда, как в нашей – легенд. Он горячий, но мудрый для своих лет. Сюда, Виталий Витальевич, сюда…
Толпа черноволосых и широкоскулых людей в солдатских шинелях и стеганках осторожно стоит на рогожах. Пахнет казармой: кислым хлебом и капустой..К этим запахам примешивается тонкий запах овчин и растаявшего снега на лыках. Солнце осторожно пробирается мимо ног на рогожи. У одного из солдат обмотки завязаны электрическим проводом. Дава-Дорчжи, прямой и широкогрудый, надменно смотрит в лицо товарища Цвиладзе. Но глаза толпы обращены выше рослого заместителя наркома. Взгляд толпы рассеянный, сонный, но как бы вековой. Профессор ощущает усталость и тоже подымает глаза.
До половины окна дотягиваются и бессильно свисают ветви сосны. Зелень их почти синяя, и выше этой зелени в окне сверкают золоченые плечи. На высоком мраморном пьедестале – литой, полуторасаженный, золоченый, в высокой короне Будда. На ладонях и ступнях у него лотосы. Около висков веероподобные украшения. Профессор опять вспоминает: «Канты по краям его одежды оторочены золотой проволокой, ею же отделаны ногти». Ну и глупо, глупо! Почему же Виталий Витальевич Сафонов, профессор истории Востока должен стоять и думать о золотых кантах на статуе Будды? Пускай думают о кантах эти сонноглазые люди. Может быть, и гортанный голос Цвиладзе напоминает им вечерние или утренние голоса коней. Каждый странник должен гордиться тоской по своей родине… Сафонов не странник, он хозяин, он дома…
Заместитель наркома высокогруд, в сером пиджаке и серой барашковой шапке. Из кармана у него торчат газеты, он говорит быстро и с какой-то насмешливой уверенностью:
– Товарищи и граждане, все трудящиеся Востока! Приветствую вас от имени Совета Народных Комиссаров. В вашем лице, товарищи и граждане, мы видим пред собой представителей далекой Монголии и, кажется, даже Китая. Позади меня статуя Будды, вывезенная из монгольского, ламаистского монастыря, святыня монголов, захваченная в аймаке Тушуту-хана царским генералом и палачом монгольского народа Савицким. Статуя эта является религиозным фетишем: предметом поклонения для монахов и одураченных ламами темных масс. Однако, товарищи… мы, пролетарии, умеем уважать не только принципы национальности, но и искреннее религиозное чувство. В то время как царский генерал Савицкий проиграл в карты графу Строганову статую Будды, мы, коммунисты, уважая ваши национальные требования и сознавая, что там, где национальное объединение и самоопределение разбивают и уничтожают отжившие рамки патриархального и родового быта, где разбивают реакционные узы семьи, рода, племени и соседской общины… где создают необходимую историческую почву для классовой борьбы, – там коммунизм выдвигает национальное объединение в противовес патриархальной анархии и внешнему иноземному национальному гнету. Мы желаем, чтобы складывались национальные типы киргизов, туркменов, монголов… Все же, товарищи, если мы помогаем вам выявить свое национальное лицо, то это не значит, что мы идем на помощь церковникам, ламам и монахам. Поэтому, товарищи монголы, постановление Малого Совета Народных Комиссаров о передаче в руки представителей монгольского народа находящейся здесь в покоях…
Заместитель наркома поднял кулак и, злобно тыча им в японские гобелены, тибетское оружие и на окружающие статую низенькие черного пахучего дерева крошечные божки, воскликнул:
– …в покоях графов Строгановых статуя Будды из аймака Тушуту-хана, – еще не значит, что большевики покровительствуют ламам! Нет! Статуя Будды передается как музейная редкость, как национальное художественное сокровище. В наблюдение за точным исполнением инструкций Наркомнаца у монгольской границы, будут допущены в Монголию представители Советской власти на местах… Из центра же командируется для сопровождения перевозки политический комиссар товарищ Анисимов.
– Нами рекомендуется в качестве представителя экспертов товарищ профессор истории Востока Сафонов! – вдруг торопливо, даже вздрогнув, выкрикивает Дава-Дорчжи.
Заместитель наркома мельком глядит на монгола и повторяет:
– Совершенно верно, профессор Сафонов командируется в качестве».
Виталий Витальевич всего ожидал, но этого… он бормочет что-то несвязное: мои труды, белые ночи. Дава-Дорчжи ловит его на этом бормотании, на растерянности. Подавая заместителю наркома выпавшие из кармана газеты, Дава-Дорчжи лениво говорит:
– Господин профессор, по-видимому, желает вам возразить.
И тогда, сжав в кулаке газеты, Цвиладзе с внезапным кавказским акцентом восклицает быстро, проходя мимо профессора:
– Гражданин профессор, вэ… когда идет революция, нет возможности вилять хвостом. Завтра в одиннадцать дня – ко мне, в Наркомнац, за инструкциями, за мандатами, – и, кинув газеты на рогожи, оборачивается к монголам: – Да здравствует международная революция и раскрепощение трудящихся Востока.
– Ура-а!…
Громче всех кричит Дава-Дорчжи. «И все врет, и все врет», – думает профессор. Дава-Дорчжи, словно угадывая его мысли, подходит к нему. О, ему чрезвычайно приятно ехать с таким просвещенным спутником! И у него действительно веселое лицо. Он провожает профессора до ворот. Оба они минуту смотрят на пустынный Невский. Темнеет, проспект походит на лесную просеку, ветер несет холодный снег.
– Мы все получим по вязаной фуфайке, – вдруг тихо говорит Дава-Дорчжи, – мне обещали. Вернее, у меня уже ордер есть на вязаные изделия.
– Мне нужно жить в Петрограде, – так же тихо отвечает ему профессор, – я не желаю покрывать… ваши фокусы.
– Вы имеете возможность отказаться от фуфайки, Виталий Витальевич. И зачем нам фуфайки, когда миллионы народа сейчас голодают, в тифу. Да, революция научила нас великому чувству, не правда ли, – это стыдиться богатства. И чем дальше революция продлится, тем все глубже и глубже будет это чувство, и это самое важное в мире. От этого чувства появился Будда…
– Вы думаете посмеяться надо мной: что старика профессора, как комиссара, можете направить. Я смогу найти на вас управу. Я!… – Виталий Витальевич понимает, что так утвердительно говорить нельзя, что это указывает на его слабость.
И Дава-Дорчжи ухмыляется самодовольно. Он стоит долго, потирает кончики пальцев о шинель и смотрит, как профессор, слегка припадая на левую ногу, идет через Мойку к арке Генерального штаба. На мосту через Мойку несколько мальчишек с салазками: они катаются. Петроград совсем похож на деревню: у окон сугробы, проруби на реке, в небе редкие дымы из труб. Небо низкое, светлое. Женщина в солдатской шапке несет мимо профессора конскую голову. И Дава-Дорчжи еще сильнее трет пальцы, ибо профессор останавливается и спрашивает больше по привычке: «Продаете?» И женщина, тоже, должно быть, по привычке, стыдливо глядя себе в ладонь, отвечает: «Нет». Да, люди стыдятся быть богатыми, им стыдно иметь конскую голову, – и тут ли не поехать профессору: в командировке выдают продукты, усиленный паек…
Дома профессор думает о пайке. Наполнив котелок картофелем, профессор кидает дрова в печь и начинает собирать рукописи. В комнате становится теплее, профессор думает: кому он оставит на сохранение свои рукописи? Он перевязывает рукописи бечевками и сверху на каждой рукописи жирным красным карандашом пишет: «Рукопись профессора В. В. Сафонова, уехавшего в правительственную…», подумав, переправляет: «уехавшего в научную командировку на границу Монголии. Просят обращаться осторожно». Рукописей много. Он подкидывает в печь дрова. Тепло. Но дров в. се же жалко, и он кидает в печку черновики, ненужные книги. Сколько ненужных книг и сколько нечитаных!
Но вдруг он останавливается. Как же так произошло и какая причина заставила его согласиться на поездку в Монголию? Ведь если пойти завтра в Наркомпрос, то распоряжение Наркомнаца легко можно аннулировать. Тем более что и Дивель поссорился с Анисимовым. Паек!., но ведь если и здесь похлопотать, наконец, согласиться почитать лекции красноармейцам, ему давно предлагали читать лекции гарнизону Петропавловской крепости… Дава-Дорчжи не угрожал, хотя он весь и наполнен какими-то темными планами. Нет, авантюризмом наполнена вся земля; он, старый профессор Сафонов, на шестом десятке лет, как мальчишка, как гимназист, увлеченный экзотикой, легендами, соглашается ехать в Монголию. Глупый, грязный монгол, возможно – переодетый лама, везет его для каких-то своих, может быть, грабительских целей. А он уже собрал рукописи… Из печки вырывается бумажный пепел, он реет по комнате. Профессор сонно смахивает пепел со щек.
Глава третьяПолитрук Анисимов говорит о российской Красной армии, то есть то, что он не успел сказать во второй главе
…Так: лев, сиречь, смерть, весь род человеческий мучит и раздирает, а ты сего аспида одной рукой поведешь.