животу. Вот это и есть приворотник, сказала она. Когда-то давным-давно ее отец забрался по приставной лестнице в комнату ее матери, дал такого зелья, и не успела она опомниться, как он снес ее вниз, посадил в коляску мотоцикла и свез к себе, в «Папоротники». Семья матери отказалась от нее и больше с нею не общалась.
Делия так разомлела, что, когда настали сумерки, отказалась идти домой. Мама пыталась задобрить ее, дав с собою кусок торта и подарив понравившийся ей помпон от туфли, но она не трогалась с места. Я помню, как она цеплялась за коричневую отполированную спинку стула, когда наш работник пытался заставить ее подняться; в результате он пригрозил ей кочергой, и мы снова превратились в ее злейших врагов, а наш дом — в свинарник. Кончилось тем, что она выбежала из кухни, бросила торт на цементные плиты у порога, растоптала его и, наконец, взобралась на телегу, не переставая в ярости выкрикивать: «Не нужны вы нам, не нужны вы нам, пошли вы все к черту!» Я смотрела ей вслед. Сначала она ехала стоя, а потом, когда работник хлестнул лошадь и та помчалась галопом, упала на дно телеги, но, не смирившись, продолжала кричать: «Не нужны вы нам, пошли вы все к черту!»
Вторая женщина, Нэнси, появлялась как из сказки — в длинном дорожном пальто и с сумочкой из змеиной кожи на длинном ремешке. На сумочке была красивая янтарная застежка, и я помню, как она щелкала, когда Нэнси доставала портсигар или кружевной платочек, или делала вид, что роется в сумочке, а на самом деле гляделась в зеркальце в боковом кармане. Она привозила с собой фотоаппарат, так что ее пребывание в нашем доме и прелестные наряды запечатлевались, правда не всегда четко, для потомства. Она была кокетка. Я не совсем понимала, что это слово значит, но знала, она — кокетка. У нее была манера глядеть на мужчин долго и завороженно, а потом делать глотательное движение или, вернее, целый каскад глотательных движений, словно она пила шербет, или лимонад, или шипучку. Она появлялась всякий раз, как у нас устраивались танцы. Приезжала дня за два и потом оставалась еще на день-два.
Накануне бала она делала себе маску из овсяной муки со взбитым белком; потом они с мамой примеряли ее туалеты, позировали друг перед другом и хохотали. В ее чемоданчике было полно роскошных вещей: по крайней мере два бальных платья, полосатое боа, которое, казалось, вот-вот замурлычет, две-три сумочки, бальные туфли и бутылочка духов с пульверизатором. Мне давали ее подержать и даже разрешали нажать на мягкое резиновое горлышко. Комната наполнялась божественным запахом, и мы — во всяком случае, я — переносились в другой, волшебный мир. Иногда она привозила вещи, присланные ей из магазинов на пробу; совсем новые, они выглядели особенно заманчиво. Однажды она привезла каракулевое пальто, и они с мамой по очереди его примеряли. Все утро шел дождь, и они примерили его раз десять — пятнадцать. Дали и мне померить; правда, оно волочилось по неметеному полу и его тут же пришлось снять: они всё только развлекались, и на кафель налипла грязь, которую тащили с улицы работники и собаки. Нэнси пальто шло больше всех. У нее были пышные каштановые волосы под стать коричневым завиткам каракуля. Она привозила с собой щипцы и иногда, завивая волосы перед танцами, грозилась прищемить мне ими нос. Потом поглядывала на меня из-под опущенных ресниц и смеялась. Воплощенная загадка.
Нэнси часто обсуждала с мамой варианты замужества, хотя из маминых рассказов и своих наблюдений Нэнси могла бы заключить, что замужество вовсе не рай. И все же всякий новый мужчина в округе вызывал у нее самый живой интерес. Мужчинам особенно неоткуда было взяться, разве что появлялся новый служащий на маслобойном заводе или в банке или, что случалось еще реже, сменялся викарий. Она проявляла к ним любопытство, еще ни разу не увидев и не имея ни малейшего представления об их внешности. Отец не раз ей говорил, что наш муниципальный советник — завидный жених, что у него хорошие земли и много скота; все напрасно — для Нэнси он был слишком степенен. Ей хотелось работать в большом отеле, знакомиться с разными людьми и в конце концов быть похищенной каким-нибудь графом или бароном.
Она была ленива и не вставала до полудня. Я приносила ей чай и гренки; она просила подать ей ее красный шерстяной халат, но потом опять откидывалась на подушки и, упершись затылком в латунную перекладину, сетовала на свою лень. Я панически боялась увидеть ей обнаженной, но, к счастью, на ней была плотная ночная рубашка. Мама нарезала ей гренки аккуратными полосками, и они выглядели намного соблазнительней всего, что мы ели внизу. Хлеб нам давали ржаной, мама пекла его сама, полагая, что надо есть простую пищу. Хлеб же для гренков приносили из магазина и считали роскошью. Я подъедала за Нэнси все корочки.
Новый викарий, только что из семинарии, был предметом всеобщего увлечения. Девицы краснели при одном упоминании его имени. Нэнси и викарий быстро подружились и стали неразлучны. Они ездили на его маленьком «форде» в магазин за отбивными, бараньей головой или его любимыми сигаретами; вернувшись, не сразу выходили из машины, а долго еще сидели там, смеялись и курили сигарету за сигаретой. Я никогда не видела, чтобы они касались друг друга, хотя, пока шли к дому, то и дело оказывались дразняще близко: то она вынет руку из кармана, а он в этот момент сделает взмах в сторону калитки и чуть не коснется ее; то она чуть наклонит голову, чтобы не уколоться о шиповник, а он отведет ветку, и, кажется, еще секунда — и они обнимутся. Однажды, неся за ручки большую соломенную корзину, они уронили ее, и из нее выпали и покатились по мощеному двору грейпфрут, куски сахара и банки с горошком. Грейпфрут предназначался для него, потому что мама уверяла, что после долгого поста перед торжественной службой ему нужно сначала съесть что-нибудь легкое, а потом уж плотный завтрак.
Когда Нэнси гостила у нас, он приходил к нам сразу после утренней мессы и оставался на весь день до вечерней службы. Они сидели на кухне, разговаривали, смеялись, и Нэнси демонстрировала ему свои наряды. Дело дошло до того, что однажды в воскресенье она предложила его подстричь. Она устроила целую церемонию: накинула ему на плечи белое полотенце, постелила на пол газету и стала щелкать у висков большими ржавыми ножницами. Он умолял дать ему зеркало — посмотреть, не слишком ли коротко она его стрижет, — но она смеялась и говорила, что ей можно доверять. Как бы шутя, она засунула завиток его волос в узел платочка, который носила на шее. Остальное она смела на картонку и выбросила за зеленую изгородь, куда высыпали старую заварку из чайника. Стрижка его огорчила: теперь всем прихожанам будет видно, какие у него большие уши. Она тут же стала называть его Ушастиком и, глядя на него с улыбкой, делать глотательные движения горлом. Пока она таким образом выражала ему свое сочувствие, глаза ее наполнились удивительно блестящими слезами. Они не проливались и были похожи на глицерин.
Иногда Нэнси и викарий звали меня на кухню и просили прочесть что-нибудь наизусть или рассказать про учительницу, которая колошматила нас и обзывала нехорошими словами; потом, так же неожиданно, они прогоняли меня в сад и не велели возвращаться, пока не позовут. Эта ссылка была для меня мукой. Я вспоминала Христа в Гефсиманском саду, становилась на колени и, зная заранее, что все мольбы напрасны, молила Творца, чтобы эта пытка кончилась поскорее. Сад был большой, открытый всем ветрам; в нем ничего не было, кроме золотарника, живой изгороди из бирючины, нескольких кустов и двух гранитных тумб, считавшихся украшением. Тумбы были похожи на огромные грибы; ножка одного из них расшаталась, и я раскачивала ее, надеясь и одновременно страшась, что она упадет и что в окошко, наконец, постучат или крикнут «эй», веля возвращаться.
В канун Дня всех святых викарий сопровождал Нэнси на танцевальный вечер; там и наступил конец их дружбе. Видимо не решившись сдать меховую накидку спутницы тупым и нерасторопным гардеробщицам — не дай бог, украдут или начнут примерять, — он остался стоять в дверях танцзала. Пол был гладкий, как каток, и лучшего оркестра, чем приглашенный в тот день из графства Оффэли, у нас не слыхивали. Нэнси танцевала со всеми подряд; всякий раз, оказываясь у двери, она улыбалась или махала рукой викарию, который наблюдал за нею и рассматривал танцующих.
Когда объявили дамский танец, она пригласила муниципального советника, сообразив, что такой выбор не огорчит ее нового поклонника — эстрадного певца; на певце был светло-коричневый габардиновый костюм, и голова его была густо напомажена. Рассказывали, что когда он увидел ее в малиновом платье, он на мгновенье замолчал, присвистнул и указал микрофоном в ее сторону. Всякий раз, как она приближалась к эстраде, он выделял ее таким образом из толпы и песню под названием «Ревность» явно посвятил ей. Во время перерыва, вместо того чтобы пойти с викарием в дальний конец зала к столам отведать лимонада и пирожных, Нэнси выскользнула из помещения через пожарный ход в сопровождении певца, предусмотрительно захватившего с собой плащ. Никто не мог сказать наверняка, что за этим последовало, видели только, что в зале их не было и что они сначала шли по дороге, а потом укрылись в чьей-то подворотне. Нэнси уверяла мою мать, что все было совершенно невинно — они просто сидели на сырой стене и певец учил ее словам понравившейся ей песенки. Она даже вспомнила отрывок припева:
После бала, после бала
Ах, сердец, сердец немало —
Это было всем открыто —
Стало, стало здесь разбито
После бала.
Песенка могла бы послужить викарию выходной арией: он ушел с бала с разбитым сердцем, не дожидаясь Нэнси. Ее довезли до дома на велосипеде, по дороге испачкав платье помадой для волос. Наутро викарий к нам не пришел. Мама говорила, что он вряд ли теперь объявится; она была явно огорчена: его визиты скрашивали безысходность, которой пропитался весь наш дом.
Нэнси сказала ей: «Хочешь пари?» Они поспорили на шесть пенсов. Нэнси предсказывала, что викарий появится на третий день; она была настолько в этом уверена, что отложила отъезд, хотя ее помощь была нужна родителям в магазине. У них была кондитерская, славившаяся тортами и булочками. Нэнси всегда привозила какой-нибудь торт, обычно лимонный или шоколадный; один раз торт был миндальный, покрытый глазурью и украшенный марципановым цыпленком. Чувствуя, что мама сердится, Нэнси стала прибирать в шкафах и застилать полки газетами. Вытащила все старые носки и, чудачка такая, разложила их на кухонном столе. Носки были серые или в крапинку, большей частью непарные и дырявые.