— Помещений под контору не знаем, — отвечает Валентин. — До этого нам пока далеко. А как поживает жена?
— Почему это тебя интересует? — настораживается Леддерхозе.
— В окопах, помнится, ты очень сокрушался, что она у тебя худа слишком. Ты ведь больше насчет дебелых...
Артур качает головой:
— Не припомню что-то. — Он убегает.
Валентин смеется.
— До чего может измениться человек, Эрнст, верно? В окопах это был жалкий червь, а теперь вон какой делец! Как он похабничал на фронте! А сейчас и слышать об этом не хочет. Того и гляди, еще заделается председателем какого-нибудь общества «Добродетель и мораль».
— Ему, видно, чертовски хорошо живется, — задумчиво говорю я.
Мы бредем дальше. Плывет туман. Волк забавляется, скачет. Лица то приближаются, то исчезают. Вдруг, в белом луче света, блеснула красная кожаная шляпка и под ней лицо, нежно оттененное налетом влаги, отчего глаза блестят больше обычного.
Я останавливаюсь. Сердце забилось. Адель! Вспыхнуло воспоминание о вечерах, когда мы, шестнадцатилетние мальчики, прячась в полумраке у дверей гимнастического зала, ожидали появления девочек в белых свитерах, а потом бежали за ними по улицам и, догнав, молча, едва переводя дыхание, пожирали их глазами где-нибудь под фонарем; но девочки быстро убегали от нас, и погоня возобновлялась. А иной раз, завидев их на улице, мы робко и упорно шли за ними, шага на два позади, от смущения не решаясь заговорить, и лишь в последнюю минуту, когда они скрывались в подъезде какого-нибудь дома, мы набирались храбрости, кричали им вдогонку «до свидания» и убегали.
Валентин оглядывается.
— Я должен вернуться, — торопливо говорю я, — мне надо тут кое с кем поговорить. Сейчас же буду обратно.
И я бегу назад, бегу искать красную шляпку, красное сияние в тумане, дни моей юности — до солдатской шинели и окопов.
— Адель!
Она оглядывается:
— Эрнст!.. Ты вернулся?
Мы идем рядом. Туман ползет между нами, Волк с лаем прыгает вокруг нас, трамваи звенят, и мир тепел и мягок. Вернулось прежнее чувство, полнозвучное, трепетное, парящее, годы стерты, взметнулась дуга к прошлому, — это радуга, светлый мост в тумане.
Я не знаю, о чем мы говорим, да это и безразлично, важно то, что мы рядом, что снова звучит нежная, чуть слышная музыка прежних времен, эти летучие каскады предчувствий и томлений, за которыми шелком переливается зелень лугов, поет серебряный шелест тополей и темнеют мягкие очертания горизонта юности.
Долго ли мы так бродили? Не знаю. Я возвращаюсь назад один — Адель ушла, но словно большое яркое знамя веет во мне радость и надежда, полнота жизни. Я вновь вижу свою мальчишескую комнатку, зеленые башни и необъятные дали.
По дороге домой встречаю Вилли, и мы вместе отправляемся искать Валентина. Мы уже почти нагнали его и видим, как он вдруг радостно бросается к какому-то незнакомому нам человеку и с размаху крепко хлопает его по плечу.
— Кукхоф, старина, ты как сюда попал? — Валентин протягивает ему руку.
— Вот так встреча! Где довелось увидеться!
Кукхоф некоторое время смотрит на Валентина, точно оценивая его:
— А, Лагер, не правда ли?
— Ну ясно. Вместе воевали на Сомме. Помнишь, как мы с тобой среди всей этой мерзости лопали пирожки, которые мне прислала Лили? Еще Георг принес их нам на передовые вместе с почтой? Чертовски рискованно было с его стороны, верно?
— Еще бы, конечно, — говорит Кукхоф.
Валентин взволнован от нахлынувших воспоминаний.
— А Георга так-таки настигла пуля, — рассказывает он. — Тебя тогда уже не было. Пришлось ему расстаться с правой рукой. Нелегкая штука для него, — он ведь кучер. Верно, занялся чем-нибудь другим. А тебя куда потом занесло?
Кукхоф бормочет в ответ что-то невнятное. Затем говорит:
— Очень приятно встретиться. Как же вы поживаете, Лагер?
— Что? — оторопев спрашивает Валентин.
— Как вы поживаете, говорю, что поделываете?
— «Вы»? — Валентина словно обухом по голове хватили. С минуту он смотрит на Кукхофа, одетого в элегантное коверкотовое пальто. Потом оглядывает себя, краснеет, как рак, отходит. — Обезьяна! — только и говорит он.
Мне тяжело за Валентина. Вероятно, впервые он сталкивается с мыслью о неравенстве. До сих пор мы все были солдатами. А теперь этакий вот самонадеянный малый одним-единственным «вы» вдребезги разбивает всю его непосредственность.
— Не стоит о нем думать, Валентин, — говорю я. — Такие, как он, гордятся папашиным капиталом. Тоже, понимаешь, занятие.
Вилли со своей стороны прибавляет несколько крепких словечек.
— Нечего сказать — боевые товарищи! — говорит со злостью Валентин. Видно, что от этой встречи у него остался тяжелый осадок.
К счастью, навстречу идет Тьяден. Он грязен, как половая тряпка.
— Послушай-ка, Тьяден, — говорит Вилли, — война-то ведь кончена, не мешало бы и помыться.
— Нет, сегодня еще не стоит, — важно отвечает Тьяден, — вот уж в субботу. Тогда я даже искупаюсь.
Мы поражены. Тьяден — и купаться? Неужели он еще не оправился от августовской контузии? Вилли с сомнением прикладывает ладонь к уху:
— Мне кажется, я ослышался. Что ты собираешься делать в субботу?
— Купаться, — гордо говорит Тьяден. — В субботу вечером, видите ли, моя помолвка.
Вилли смотрит на него, точно перед ним заморский попугай. Затем он осторожно кладет свою лапищу ему на плечо и отечески спрашивает:
— Скажи, Тьяден, у тебя не бывает иногда колотья в затылке? И этакого странного шума в ушах?
— Только когда жрать охота, — признается Тьяден, — тогда у меня еще и в желудке нечто вроде ураганного огня. Препротивное ощущение. Но послушайте о моей невесте. Красивой ее назвать нельзя: обе ноги смотрят в левую сторону, и она слегка косит. Но зато сердце золотое, и папаша мясник.
Мясник! Мы начинаем смекать. Тьяден с готовностью дает дальнейшие объяснения:
— Она без ума от меня. Что поделаешь, нельзя упускать случая. Времена нынче тяжелые, приходится кое-чем жертвовать. Мясник последним помрет с голоду. А помолвка — ведь это еще далеко не женитьба.
Вилли слушает Тьядена с возрастающим интересом.
— Тьяден, — начинает он, — ты знаешь, мы всегда были с тобой друзьями...
— Ясно, Вилли, — перебивает его Тьяден, — получишь несколько колбас. И, пожалуй, еще кусок корейки. Приходи в понедельник. У нас как раз начнется «белая неделя».
— Как так? — удивляюсь я. — Разве у вас еще и бельевой магазин?
— Нет, какой там магазин! Мы, видишь ли, заколем белую кобылу.
Мы твердо обещаем прийти и бредем дальше.
Валентин сворачивает к гостинице «Альтштедтер Хоф». Здесь обычно останавливаются заезжие актеры. Мы входим. За столом сидят лилипуты. На столе суп из репы. Возле каждого прибора ломоть хлеба.
— Надо надеяться, что эти-то хоть сыты своим пайковым месивом, — ворчит Вилли, — у них желудки поменьше наших.
Стены оклеены афишами и фотографиями. Рваные, ярко раскрашенные плакаты с изображениями атлетов, клоунов, укротительниц львов. От времени бумага пожелтела, — долгие годы окопы заменяли всем этим тяжеловесам, наездникам и акробатам арену. Там афиш не требовалось.
Валентин показывает на одну афишу.
— Вот каким я был, — говорит он.
На афише человек геркулесовского телосложения делает сальто с трапеции, укрепленной под самым куполом. Но Валентина в нем при всем желании узнать нельзя.
Танцовщица, с которой Валентин собирается работать, уже ждет его. Мы проходим в малый зал ресторана. В углу стоит несколько театральных декораций к остроумному фарсу из жизни фронтовиков «Лети, моя голубка»; куплеты из этого фарса целых два года пользовались колоссальным успехом.
Валентин ставит на стул граммофон и достает пластинки. Хриплая мелодия квакает и шипит в рупоре. Мелодия заиграна, но в ней еще прорывается огонь, она — словно пропитый голос истасканной, но некогда красивой женщины.
— Танго, — шепотом, с видом знатока, сообщает мне Вилли. По лицу его никак нельзя догадаться, что он только что прочел надпись на пластинке.
На Валентине синие штаны и рубашка, женщина — в трико. Они разучивают танец апашей и еще какой-то эксцентрический номер, в заключение которого девушка висит вниз головой, обвив ногами шею Валентина, а он вертится изо всех сил.
Оба работают молча, с серьезными лицами, лишь изредка роняя вполголоса два-три коротких слова. Мигает белый свет лампы. Тихо шипит газ. Огромные тени танцующих колышутся на декорациях к «Голубке». Вилли неуклюже, как медведь, топчется вокруг граммофона, подкручивая его.
Валентин окончил. Вилли аплодирует. Валентин с досадой отмахивается. Девушка переодевается, не обращая на нас никакого внимания. Стоя под газовым рожком, она медленно расшнуровывает туфли. Ее спина в выцветшем трико грациозно изогнута. Выпрямившись, девушка поднимает руки, чтобы натянуть на себя платье. На плечах ее играют свет и тени. У нее красивые стройные ноги.
Вилли рыщет по залу. Он находит где-то либретто к «Голубке». В конце помещены объявления. В одном некий кондитер предлагает для посылки на фронт шоколадные бомбы и гранаты в оригинальной упаковке. В другом какая-то саксонская фирма рекламирует ножи для вскрывания конвертов, сделанные из осколков снарядов, клозетную бумагу с изречениями великих людей о войне и две серии открыток: «Прощание солдата» и «Во тьме полнощной я стою».
Танцовщица оделась. В пальто и шляпе она совсем другая. Только что она была как гибкое животное, а теперь такая же, как все. С трудом верится, что каких-нибудь несколько тряпок могли так изменить ее. Удивительно, как даже обыкновенное платье меняет человека! Что ж сказать о солдатской шинели!
3
Вилли каждый вечер бывает у Вальдмана. Это загородный ресторан с садом, где по вечерам танцуют. Я отправляюсь туда, — Карл Брегер как-то сказал мне, что там бывает Адель. А ее мне хочется встретить.
Все окна ресторанного зала ярко освещены. По опущенным шторам скользят тени танцующих. Стоя у буфета, ищу глазами Вилли. Все столики заняты, даже стула свободного нет. В эти первые послевоенные месяцы жажда развлечений принимает положительно чудовищные размеры.