— Что у тебя за лицо, Эрнст? В животе урчит, что ли? — спрашивает Вилли.
— Он скучный, — смеется Адель, — он всегда был таким. Ну, будь же немного побойчее! Девушкам это больше нравится. Сидишь как надгробный памятник.
Ушло безвозвратно, думаю я, и это тоже ушло безвозвратно. Не потому, что Адель флиртует с брюнетом и с Карлом Брегером, не потому, что она находит меня скучным, не потому, что она стала иной, — нет! Я попросту увидел, что все бесполезно. Я бродил и бродил кругом, я стучался во все двери моей юности, я вновь хотел проникнуть туда, я думал: почему бы ей, моей юности, не впустить меня, — ведь я еще молод, и мне так хотелось бы забыть эти страшные годы. Но она, моя юность, ускользала от меня, как фата-моргана, она беззвучно разбивалась, распадалась, как тлен, стоило мне прикоснуться к ней; я никак не мог этого постичь, мне все думалось, что хоть здесь, по крайней мере, что-нибудь да осталось, и я вновь и вновь стучался во все двери, но был жалок и смешон в своих попытках, и тоска овладевала мной; теперь я знаю, что и в мире воспоминаний свирепствовала война, неслышная, безмолвная, и что бессмысленно продолжать поиски. Время зияющей пропастью легло между мной и моей юностью, мне нет пути назад, мне остается одно: вперед, куда-нибудь, куда — не знаю, цели у меня пока еще нет.
Рука судорожно сжимает рюмку; я поднимаю глаза. Адель сидит и настойчиво расспрашивает Карла, где бы раздобыть несколько пар шелковых чулок; танцы все еще продолжаются, и оркестр играет все тот же шубертовский вальс, и сам я все так же сижу на стуле и дышу, и живу, как прежде, но разве не ударила молния, сразив меня, разве только что не рассыпался в прах целый мир, а я выжил, на этот раз безвозвратно потеряв все...
Адель встает и прощается с Карлом.
— Итак, значит, у «Майера и Никеля», — весело говорит она. — Это верно: они действительно торгуют из-под полы всякой всячиной. Завтра же зайду туда. До свидания, Эрнст.
— Я провожу тебя немного, — говорю я.
На улице она подает мне руку:
— Дальше со мной нельзя. Меня ждут.
Я отлично понимаю, что это глупо и сентиментально, но ничего не могу с собой поделать: я снимаю фуражку и кланяюсь низко-низко, будто прощаюсь навеки — не с Аделью, а со своим прошлым. С секунду она пристально смотрит на меня:
— Ты действительно иногда чудной какой-то...
И, напевая, она бегом спускается вниз по дороге.
Облака рассеялись, и ясная ночь лежит над городом. Я долго гляжу вдаль, затем возвращаюсь в ресторан.
4
Сегодня в ресторане Конерсмана, в большом зале, первая встреча наших однополчан. Приглашены решительно все. Предстоит большое торжество.
Карл, Альберт, Юпп и я пришли на целый час раньше назначенного времени. Так хочется повидать знакомые лица, что мы едва дождались этого дня.
В ожидании Вилли и всех остальных усаживаемся в кабинете, смежном с большим залом. Только что мы собрались было сыграть партию в кости, как хлопнула дверь и вошел Фердинанд Козоле. Кости выпадают у нас из рук — до того мы поражены его видом. Он — в штатском.
До сих пор он, как почти все мы, продолжал носить старую солдатскую форму, сегодня же, по случаю торжества, впервые вырядился в штатское платье и теперь красуется перед нами в синем пальто с бархатным воротником, в зеленой шляпе и в крахмальном воротничке с галстуком. Совсем другой человек.
Не успеваем мы прийти в себя от удивления, как появляется Тьяден. Его тоже мы в первый раз видим в штатском: полосатый пиджак, желтые полуботинки, в руках тросточка с серебряным набалдашником. Высоко подняв голову, он важно шествует по залу. Натолкнувшись на Козоле, он в удивлении останавливается. Козоле изумлен не меньше. И тот и другой иначе себе друг друга даже не представляли, как только в солдатской форме. С секунду они разглядывают друг друга, потом разражаются хохотом. В штатском они кажутся друг другу невероятно смешными.
— Послушай, Фердинанд, я всегда думал, что ты человек порядочный, — зубоскалит Тьяден.
— А что такое? — Козоле, сразу насторожившись, перестает смеяться.
— Да вот... — Тьяден тычет пальцем в пальто Фердинанда. — Сразу видно, что куплено у старьевщика.
— Осел! — свирепо шипит Козоле и отворачивается; но мне видно, как он краснеет.
Глазам своим не верю: Козоле и впрямь смущен и украдкой оглядывает свое пальто. Будь он в солдатской шинели, он никогда не обратил бы на это внимания; теперь же он потертым рукавом счищает с пальто несколько пятнышек и долго смотрит на Карла, одетого в новенький превосходный костюм. Он не замечает, что я слежу за ним. Через некоторое время он обращается ко мне:
— Скажи, кто отец Карла?
— Судья, — отвечаю я.
— Так, так... — тянет он задумчиво. — А Людвига?
— Податной инспектор.
— Боюсь, вы скоро не захотите знаться с нами — говорит он, помолчав.
— Ты с ума сошел, Фердинанд! — восклицаю я.
Он пожимает плечами. Я удивляюсь все больше и больше. Он не только внешне изменился в этом проклятом штатском барахле, но и в самом деле стал другим. До сих пор ему наплевать было на всякую такую ерунду, теперь же он даже снимает пальто и вешает его в самый темный угол зала.
— Что-то жарко здесь, — с досадой говорит он, поймав мой взгляд. Я киваю. Помолчав, он спрашивает угрюмо:
— Ну, а твой отец кто?
— Переплетчик, — говорю я.
— В самом деле? — Козоле оживляется. — А Альберта?
— У него отец умер. Слесарем был.
— Слесарем! — радостно повторяет Козоле, как будто это по крайней мере папа римский. — Слесарь, это замечательно! А я токарь. Мы были бы коллегами.
— Совершенно верно, — подтверждаю я.
Я вижу, как кровь Козоле-солдата начинает возвращаться к Козоле-штатскому. Он словно свежеет и крепнет.
— Да, жаль, что он умер. Бедный Альберт, — говорит Козоле, и, когда Тьяден, проходя мимо, опять корчит презрительную мину, он, ни слова не говоря и не поднимаясь с места, ловко награждает его пинком. Это опять прежний Козоле.
Дверь в большой зал хлопает все чаще. Народ понемногу собирается. Мы идем туда. Пустое помещение, украшенное гирляндами бумажных цветов, уставленное пока еще не занятыми столиками, кажется холодным и неуютным. Наши однополчане собираются группками по углам. Вон Юлиус Ведекамп в своей старой прострелянной солдатской куртке. Отодвигая стоящие на дороге стулья, быстро пробираюсь к нему.
— Как живешь, Юлиус? — спрашиваю я. — А за тобой должок, не забыл? Крест из красного дерева! Помнишь, ты обещал смастерить для меня из крышки от рояля ладный крестик? Пока что можно отложить, старина!
— Он бы мне самому пригодился, Эрнст, — печально говорит Юлиус. — У меня жена умерла.
— Черт возьми, Юлиус, а что с ней было?
Он пожимает плечами:
— Извелась, верно, постоянным стоянием в очередях зимой, тут подоспели роды, а у нее уж не хватило сил перенести их.
— А ребенок?
— И ребенок умер. — Юлиус подергивает своими искривленными плечами, словно его лихорадит. — Да, Эрнст, и Шефлер умер. Слышал?
Я отрицательно качаю головой.
— А с ним что случилось?
Ведекамп закуривает трубку:
— Он ведь в семнадцатом был ранен в голову, так? Тогда все это великолепно зажило. А месяца полтора назад у него вдруг начались такие отчаянные боли, что он головой об стенку бился. Мы вчетвером едва с ним сладили, отвезли в больницу. Воспаление там какое-то нашли или что-то в этом роде. На следующий день кончился.
Юлиус подносит спичку к погасшей трубке:
— А жене его даже и пенсию не хотят платить...
— Ну, а как Герхард Поль? — продолжаю я расспрашивать.
— Ему не на что было приехать. Фасбендеру и Фриче — тоже. Без работы сидят. Даже на жратву не хватает. А им очень хотелось поехать, беднягам.
Зал тем временем заполняется. Пришло много наших товарищей по роте, но странно: настроение почему-то не поднимается. А между тем мы давно с радостным нетерпением ждали этой встречи. Мы надеялись, что она освободит нас от какого-то чувства неуверенности и гнета, что она поможет нам разрешить наши недоумения. Возможно, что во всем виноваты штатские костюмы, вкрапленные то тут, то там в гущу солдатских курток, возможно, что клиньями уже втесались между нами разные профессии, семья, социальное неравенство, — так или иначе, а товарищеской спайки, прежней, настоящей, больше нет.
Роли переменились. Вот сидит Боссе, ротный шут. На фронте был общим посмешищем, всегда строил из себя дурачка. Ходил вечно грязный и оборванный и не раз попадал у нас под насос. А теперь на нем безупречный шевиотовый костюм, жемчужная булавка в галстуке и щегольские гетры. Это — зажиточный человек, к слову которого прислушиваются... А рядом — Адольф Бетке, который на фронте был на две головы выше Боссе, и тот бывал счастлив, если Бетке вообще с ним заговаривал. Теперь же Бетке лишь бедный маленький сапожник с крохотным крестьянским хозяйством. На Людвиге Брайере вместо лейтенантской формы потертый гимназический мундир, из которого он вырос, и сдвинувшийся набок вязаный школьный галстучек. А бывший денщик Людвига покровительственно похлопывает его по плечу, — он опять владелец крупной мастерской по установке клозетов, контора его — на бойкой торговой улице, в самом центре города. У Валентина под рваной и незастегнутой солдатской курткой синий в белую полоску свитер; вид самого настоящего бродяги. А что это был за солдат! Леддерхозе, гнусная морда, — до чего важно он, попыхивая английской сигаретой, развалился на стуле в своей ермолке и желтом канареечном плаще! Как все перевернулось!
Но это было бы еще сносно. Плохо то, что и тон стал совсем другим. И всему виной эти штатские костюмы. Люди, которые прежде пискнуть не осмеливались, говорят теперь начальственным басом. Те, что в хороших костюмах, усвоили себе какой-то покровительственный тон, а кто победнее — как-то притих. Преподаватель гимназии, бывший на фронте унтер-офицером, да вдобавок плохим, с видом превосходства осведомляется у Людвига и Карла, как у них обстоит дело с выпускным экзаменом. Людвигу следовало бы вылить ему за это его же кружку пив