Тихо всхлипывала женщина, грузно шагал по скрипучему полу мужчина.
В хату вбежала Зина, но, увидев плачущую мать и хмуро шагающего из угла в угол отца, словно бы оступилась и тихонько прикрыла за собой дверь. Стук щеколды вывел Варвару из забытья. Выпрямившись, она вытерла слезы, оправила на голове платок и впервые за все дни взглянула на мужа грустно и растерянно.
— Что же будет с нами, Федор?! — вырвалось у нее.
— Варя… Ты хотя бы расскажи, что приключилось! Не чужой я тебе, дочка у нас!
— Не хотела я тебя растравлять, Федор, не говорила, как люди меня сторонятся, про слезы дочери молчала. А сегодня услышала такое, что силы терпеть нету. Чутку услышала я, что хотят колхозники просить, чтобы из села тебя выселили. Быть-то как?
— Ну, это мы посмотрим! — вскипел Грицюк. — Мне прощение дали, потому — сам с повинной пришел. Нету такого закона…
— Это ты говоришь про закон! — с горьким упреком воскликнула Варвара. — Ну, простила власть — ее дело, видно, не больно ты для нее страшен. А люди-то простили? Ты у людей прощения попросил?
— Да чего ты от меня хочешь? Чтоб я пошел и каждому в ноги поклонился?
— Ой, не знаю, Федор, не знаю… Может, и поклониться следует, а может, взаправду, уехать… Чтоб никто, ни одна душа не знала про тебя, не попрекала… Может, поедем, а?
— Хату отцовскую бросить?
— Там хата родная, где счастье живет да честь… Вон в Донбасс людей кликали. Поедем, вместе на шахту станем, я работы не боюсь. И Зиночка наша будет учиться. Там, говорят, курсы всякие, техникумы… Будешь работать… снимешь с себя позор…
Лицо Варвары посветлело. Она уже видела это счастливое будущее, которое выправит их надломленную жизнь. Постепенно к мысли об отъезде начал склоняться и Федор, весь вечер они обсуждали планы будущего, и отчуждение между ними как-то само по себе начало исчезать.
Утром Варвара встала повеселевшая.
Она споро управлялась возле печи, готовя разом завтрак и обед, так как в этот день должна была задержаться на работе, а уходя, пообещала:
— Поговорю с кем следует, попрошу помочь.
Грицюк тоже в это утро занялся делом. Он прикидывал в уме, что из хозяйства придется продать, а что нужно будет взять с собой, составил подробную опись всего своего добра. Только с хатой не знал он, как поступить. Заколотить окна и двери до поры до времени? Рискованно, по бревнышку отцовский дом растащат. Сдать внаймы? Вряд ли в селе найдется такой, что захочет поселиться в его хате. Да и неизвестно еще, какие новые законы Советы завели: может, если он выедет, и хата не его станет? Пойти разве посоветоваться с лейтенантом, с тем, что повинную его принимал? Обещал же лейтенант помочь «на новые рельсы становиться», предложил заходить в случае чего…
Пообедав, он вышел было уже за калитку, но тут неожиданно лицом к лицу столкнулся с товарищем детства — Станиславом Качинским. Грицюк невольно попятился обратно во двор, но его остановил голос Станислава.
— Отсиживаешься, значит, Федор, будто за крепостными стенами? — насмешливо спросил Станислав.
— А тебе-то какая забота? — вызывающе ответил Грицюк. — Не брат ты мне и не сват, чтобы обо мне печалиться.
— Да, слава Иисусу, таким родственничком бог миловал. Но все-таки знакомый, вроде бы приятель давний.
— А если знакомый, почему в гости не заходишь? — уже насмешливо спросил Грицюк.
— Ты пригласи, быть может, и зайду,
Грицюк отступил от калитки.
Губы его все так же насмешливо улыбались, но глаза смотрели испытующе, и что-то жалкое, растерянное, просящее таилось в глубине этого взгляда.
Качинский прошел в калитку и направился к невысокому крыльцу.
Молча вошли в хату, присели у стола, долго крутили цигарки, стараясь скрыть охватившее их замешательство, старательно раскуривали самокрутки, прокашливались.
— Ну, Федор, не для того мы вместе собрались, чтобы в молчанку играть, — не выдержал, наконец, Качинский. — Рассказывай, долго еще будешь от людей хорониться?
— Я от людей не хоронюсь, — глухо возразил Грицюк. — Это они от меня, словно от дикого зверя, бегут. Выйдешь, а отовсюду глаза на тебя, будто штыки, направлены.
— Значит, народ обвиняешь?
— Почему народ? Сам понимаю вину свою… А только мочи моей больше нет казниться так, уж лучше бы сразу голову сняли!
— Да, понимаю, нелегко тебе. Только ведь что происходит? Не знают люди, с чем ты вернулся, не доверяют, словом. Да и старое не сразу всяк забудет. Ведь человеческое сердце какое? Иной раз будто и простил, и забыл, а сидит в этом сердце заноза, и все колет, все колет…
— Мы с Варварой уехать надумали, — после минутного колебания сказал Грицюк. — Не будет у нас здесь жизни…
— А я такой думки: самое это простое дело уехать, но стоит ли? От людей можно убежать, а ведь от совести своей не убежишь!
— Значит, нет мне выхода?
Задумчиво прищурясь, Качинский поплевал на огонек самокрутки, притушил его пальцами и оглянулся, выискивая, куда бы положить окурок. Грицюк поспешно придвинул ему блюдечко.
— Значит, без выхода я остался? — повторил он свой вопрос, и в голосе его прозвучала безысходная тоска.
— Про свой выход, Федор, всяк сам решает. Только мое разумение такое: повиниться человеку мало, надо делом, работой свой грех у людей выкупить. Вот тогда они тебе поверят. Это не у попа на исповеди: покаялся человек, и сразу ему отпущение всех грехов, ходит он вроде святой и чистенький. А людям-то его святость без надобности, потому что для людей-то ничего он не сделал. Кабы на меня такое, как с тобой, я бы с самого первоначала к ним пошел, без утайки им всю свою душу открыл, а потом сказал бы: «От власти я прощение получил, от вас хочу его честным трудом заслужить. Давайте работой меня проверяйте, старанием для людей». Так-то Федор!… Собрание у нас третьего дня будет, может, придешь?
В тяжелом раздумье Грицюк опустил голову.
— Не знаю… Мысли у меня сейчас в разные стороны мечутся. Может, и приду, — сказал он после долгой паузы. — Боюсь только, выдержу ли? Всю душу, поди, вымотают?…
— Это верно. Придется несладко, — согласился Качинский. — Только не миновать через это пройти. Вон бабы рожают, тоже криком кричат. А из крику ихнего да боли лютой новая жизнь получается… И потом, хочу я тебе сказать, отходчивые у нас люди, сердцем щедрые. Это раньше жизнь беспросветная людей злобила, а теперь народ силу свою почувствовал. А сильный — он завсегда добрый…
Вскоре Качинский ушел, а Грицюк еще долго мерил комнату тяжелыми шагами. Из глубокой задумчивости его вывел приход дочери.
— Садись, доченька, вместе с батькой пообедаешь, — неожиданно предложил Федор и сам принялся собирать на стол.
Обедали молча. Смущенная неожиданным вниманием отца и непривычной лаской, прозвучавшей в его голосе, Зина чувствовала себя еще более скованной, чем обычно в его присутствии. Погруженный в свои нерадостные мысли, только уже под конец обеда он, словно очнувшись, спросил:
— А у вас собрания где проводятся?
— В классе, — не поняв отца, тихо ответила Зина.
— Да нет, я не про то! Я про колхозные спрашиваю…
— Если общие — в клубе, а если одно правление, так в сельсовете.
— Ну, добро! — молвил Грицюк и снова зашагал по комнате.
— Становись, доня, помогать… Вареники будем лепить. Скоро отец с работы придет, а ужин еще не готов…
Раскрасневшаяся, оживленная Варвара хозяйничала у печи. Качалка в ее руках так и мелькала, глаза оживленно поблескивали.
Вот уже больше месяца работает Федор на строительстве больницы, и с этого времени все изменилось в их доме. После того памятного собрания пришел Федор домой, как с креста снятый. Варвара даже испугалась. Впрочем, вскоре она поняла, что не на людей он злобился, а на свою жизнь запутанную, на тех, кто на обманный путь его толкнул. Начал работать, и словно легче ему стало. Недаром говорят люди, что работа от всякого горя лечит!
Односельчане относятся теперь к Федору без прежней подозрительности. Есть, конечно, и такие, что кольнут иной раз, без этого в жизни не обходится, но и это случается нечасто. Иные даже хвалить его стали за работу. Трудится он и правда по-честному, истосковался по работе, набросился на нее, как голодный на хлеб. Вот и сегодня, пора бы уже прийти, а его все нет и нет… Что же это он так долго не идет? Уже давно стемнело. Варвара подбросила в печь хвороста, отодвинула казанок с вскипевшей водой, переложила уже готовые вареники на сито и накрыла их чистым полотенцем.
— Побросаем в воду, как отец придет, пусть поест горяченького, — пояснила она Зине и принялась прибирать в хате.
Не знала, не чаяла она, что в эту минуту для Федора Грицюка снова решается его нелегкая судьба.
И сам Грицюк в этот вечер не предчувствовал ничего плохого. Собрав, как всегда, свой плотницкий инструмент, он немного замешкался, отбирая доски посуше на завтра, и вышел из помещения недостроенной больницы, когда все уже разошлись.
Зябко поеживаясь под холодным ветром, Федор взглянул вверх, на вереницу низких туч, стремительно надвигающихся с северо-востока, и подумал, как хорошо это вышло, что строительная бригада успела подогнать здание под крышу, ведь, того и гляди, польют дожди, повалит мокрый снег. Ишь какая темень сейчас из-за этих туч!
Торопливо спустившись с пригорка, на котором строилась больница, Грицюк повернул на тропку, ведущую к его хате. Здесь навстречу ему из тьмы кто-то шагнул.
Федор сошел с тропки, желая пропустить встречного, но тот шагнул следом за ним.
— Не убегай, Грицюк, не поможет! — произнес незнакомый простуженный голос.
— Я и не бегу. Мне бежать нечего.
— Ой ли?
— Да уж так!
— А присягу, помнишь, какую давал? Грицюк почувствовал, как слабеют у него ноги. «Вот оно! Достали меня, проклятые… Не помилуют!» — молнией пронеслась мысль.
— Стрелять пришел? Ну, стреляй! — сказал он глухо, понимая, что бежать не удастся. И сразу тупое безразличие овладело им.