— Нет! Стой там и не подходи… Не надо ко мне прикасаться. Я… не хочу этого. Это невозможно. Эйнат знает о нас. Это ужасно. Ты должен отпустить меня… дать мне уйти. Скажи себе: «Ее нет. Она ушла. Она ушла, чтобы соединиться со своим мужем в мире мертвых».
XX
В пятницу вечером, сухим и ясным зимним днем, путешествие на самом верху двухэтажного автобуса, движущегося из Тель- Авива в Иерусалим может показаться не вполне реальным мотоциклисту, привыкшему нестись много ниже, по самой поверхности земли. Такое передвижение скорее всего покажется ему неспешным плаваньем, разворачивающим перед ним картины холмов и лесов, точно так же, как продавец в лавке тканей мягко разворачивает перед покупателем штуку материи. Что до меня, мне было приятно, что я держу слово, отказавшись от рейда на моем мотоцикле, хотя мне и хотелось испытать его возможности на крутых улицах, ведущих к родительскому дому. Удобное путешествие с его приятными воспоминаниями о езде на английских двухэтажных автобусах призвано было смягчить и облегчить горечь моих мыслей.
Я проиграл сражение за свою любовь. Насколько быстрым и великодушным был ее ответ на мое первое признание в любви, настолько резкой и упрямой была она в этот раз, не разрешив мне далее приблизиться к ней, словно она опасалась за свою жизнь. Даже темнота, окружавшая нас, казалось, призвана была помочь ей в ее попытках избежать моих прикосновений. А когда я, несмотря на ее возражения, настоял на том, чтобы снять покрытый пылью подсвечник, остававшийся стоять на полке с давних еще времен ее матери, и зажег два толстых красных огарка, я с тревогой увидел в розовом пламени свечей, что лицо ее, хотя и раскрасневшееся, было твердым, как если бы битва за то, чтобы расстаться со мною, потребовала от нее мобилизации всех ее сил. Чувство острой жалости к ней на миг пронзило меня. Но я, оцепенев, не издал ни звука, с тем чтобы ей было легче меня оставить.
Когда мы добрались до центральной автобусной станции на окраине Иерусалима, я не обнаружил на остановке никого, кто собирался бы ехать в нужную мне сторону. Похоже было, что я опоздал на последний автобус. И хотя я, разумеется, мог бы позвонить домой и попросить отца, чтобы он приехал и забрал меня, я предпочел сесть на автобус, идущий к центру, с тем, не в последнюю очередь, чтобы отложить трудную встречу, ожидавшую меня. С того самого вечера, когда я, не подумав, признался во всем моей матери, я больше не встречался с нею лицом к лицу, а наши телефонные разговоры стали деловыми и короткими. Даже прощание моих родителей с Микаэлой и Шиви происходило без меня.
Впервые в моей жизни мне было страшно идти домой. Двигался я неторопливо, срезая углы на маленьких улочках, о которых успел уже забыть, хотя прежде, в течение многих лет, проходил здесь пешком, а теперь удивлялся, видя огромное количество верующих, одетых в тяжелые пальто, которые исчезали в дверях частных строений, с приходом пятничного вечера превращавшихся в переполненные молящимися маленькие синагоги. Еще раз осознал я, как с каждым годом суббота[5] все явственнее накладывает свою руку на Иерусалим, в отличие от Тель-Авива, где она опускается на город тончайшим покрывалом тишины, начиная с верхушек деревьев, как мне не раз приходилось наблюдать из окон квартиры Дори. И хотя она тоже была верующей (а верила она в то, что, проявив должное упорство, она в конце концов добьется права остаться в одиночестве после смерти, позволившей ей вырваться из сумасшедшего любовного урагана), я абсолютно точно знал, что в этот момент наступающей темноты она не пребывала в вожделенном одиночестве, но была окружена всеми членами ее семьи — ее матерью, ее сыном-солдатом и, может быть, даже Эйнат, с которой мне следовало заключить мир; все были здесь, в ярко освещенных комнатах, помогая ей готовить ужин.
Полный тоски по городу, который я покидал, я вошел в дом моих родителей, увидев остатки субботних свечей, еще тлеющих в двух старинных серебряных подсвечниках, стоящих, как обычно, по разным концам стола, который в недалеком прошлом был окружен пятью стульями, включая высокое креслице Шиви. Но этим вечером стол снова вернулся к тому виду, который имел в то время, когда я был еще холостяком — три стула, напротив которых на столе знакомые мне по прошлым годам бледно-синие, довольно унылого вида тарелки.
Я пребывал в известном напряжении ввиду предчувствуемой встречи, зная, что и родители боятся ее из-за накопившихся в их сердцах претензий ко мне. Поскольку они до конца не были уверены, что я сдержу свое обещание и приеду автобусом, моя задержка добавила им тревоги, которая и без того постоянно висела в воздухе со времени отъезда Микаэлы и Шиви. Хотя первое извещение о том, что они благополучно приземлились в Индии, уже было зафиксировано на автоответчике, оно было слишком кратким, чтобы удовлетворить моего отца, который беспокоился обо всем касавшемся Шиви больше, чем мать. Будучи человеком застенчивым и скромным, он никогда не перекладывал возникающих проблем на ее плечи и не усложнял ничью жизнь своими чувствами. И тем не менее с рождением Шиви в его сердце поселилась постоянная тревога за нее, которая приобрела вид глубоко скрытой и несвойственной ему агрессии, направленной против меня, особенно после бездумного, как ему казалось, разрешения увезти любимую его крошечную внучку в это безответственное путешествие. И хотя моя мать — которую никто бы не назвал человеком излишне эмоциональным и чье отношение к Микаэле и Шиви было всегда прозаичным и уравновешенным, не раз и не два пыталась отвлечь его мысли от подобных тревог, взывая к его трезвому уму и прибегая к доводам логики, успеха она не достигла. Уныние и депрессия, обрушившиеся на нее после моего столь поразившего ее признания, суть которого она любой ценой решила утаить от моего отца, похоже, удерживали ее и от попытки прийти мне на помощь по той простой причине, о которой сейчас я раз за разом пытался убедить моего отца — что Микаэла была вправе увезти своего ребенка туда, куда она считала нужным, включая Индию. Но этот аргумент не в состоянии был рассеять мрачную атмосферу вокруг обеденного стола. Ни сдержанность, присущая моим родителям, ни хорошие манеры, ни обязательное чувство юмора — черта, неотъемлемая от характера истинного англичанина по праву первородства, — ничто не могло эту атмосферу рассеять.
Особенно тревожил меня совершенно новый феномен — моя мать последовательно и непреклонно не желала встречаться со мной взглядом. Даже обращаясь ко мне, она отворачивала голову, глядя куда-то в сторону. Она еще не знала, что моя любовь была отвергнута и не сулила мне отныне ничего, кроме страданий. Встречаясь взглядом с отцом, который встречал его бестрепетно и открыто в абсолютном молчании, я с горечью думал о несправедливости всего этого. Когда я упрекнул его за то, что он не ответил на мой вопрос, он признался с извиняющейся улыбкой, что не может думать ни о чем, кроме Шиви и того, что с нею происходит в Индии: что она ест, где она спит…
— Перестань изводить себя, — сказал я ему. — Ничего плохого с ней не происходит. У Микаэлы есть особый талант находить безопасный выход из самых сомнительных ситуаций. — Отец слушал меня и кивал. Но успокоенным не казался.
В конце нашей трапезы он попросил мать помочь ему найти его талес, поскольку выяснилось, что старый привратник на его работе пригласил всех сотрудников на празднование бармицвы его внука, которое должно было состояться завтра в синагоге, расположенной в одном из новых пригородов, выросших в последнее время вокруг города.
— Ты что, и в самом деле собрался тащиться туда? — в изумлении спросила мать. — Что ты там потерял? Я уверена, что на самом деле никто не ожидает, что ты придешь.
Но отец настаивал на своем. Он был убежден, что приглашение шло от всей души. Этому простому человеку было важно, чтобы мой отец удостоил бар-мицву его внука своим присутствием. С несвойственным ей пылом мать пыталась отца отговорить. И тут странная мысль пришла мне в голову — она боялась остаться одна! Наедине со мной остаться дома, после того, как я вовлек ее против ее воли в историю моей любви. Которая, по-видимому, до сих пор наполняла ее негодованием и шокировала до глубины души.
Это явилось причиной, почему, несмотря на страшную усталость — результат всех моих бессонных ночей, — я решил избавить моих родителей от своего присутствия и вскоре после ужина, взяв машину отца, отправился навестить Эйаля, которого я не видел уже тысячу лет. Он и его жена перебрались жить к матери Эйаля, которой становилось все хуже и хуже. И хотя я знал, что совместная жизнь со старым и больным человеком дастся Хадас нелегко, тот факт, что это избавляло их от необходимых расходов на квартиру, мог примирить Хадас с неудобствами. Хадас, открывшая дверь, тут же принялась целовать меня с необыкновенной теплотой, поминутно спрашивая, нет ли каких-либо новостей от моей, как она ее называла, «индийской леди». Эйаль, судя по всему, задержался в больнице, и Хадас собиралась вскоре заехать за ним на машине. А пока что мы сплетничали. Хадас заметно прибавила в весе и выглядела умиротворенной и довольной; похоже, семейная жизнь нравилась ей. Мы говорили о Микаэле и об Индии.
— Этого следовало ожидать, — сказала Хадас. — С минуты, когда она вернулась, она не переставала говорить о своем намерении уехать туда снова. Когда мы удивлялись той быстроте, с которой она, Бенци, согласилась выйти за тебя замуж, она сказала: «Бенци — врач. И как врач он всегда найдет там какую-нибудь работу. В Индии».
О Шиви Хадас даже не упомянула, как если бы девочка была естественным продолжением ее тела. А потому, когда я начал жаловаться ей, как я скучаю по ребенку и с какой болью смотрю каждый день на ее пустую кроватку, она спохватилась, что теряет время, и что ей давно уже пора было ехать в больницу, чтобы забрать Эйаля. Перед тем как отправиться, она разбудила свою свекровь, которая знала, что я собираюсь приехать, и просила Хадас как-то заполучить меня.