— А потому, дорогие друзья, я умоляю вас тронуться в путь; если же вы хотите мне что-нибудь показать, то покажите мне, как пройти к реке.
Не знаю, как это объяснить вам, но с той минуты, как я очутился в Индии, меня безудержно тянет к рекам; мне кажется, что я просто влюбился в них. И хотя именно на меня падала вся вина за прерванное таким образом застолье, они мгновенно отозвались на мою просьбу, сделав то, о чем я их просил, а именно — отвели меня на длинный зеленый выступ, с которого открывался превосходный вид на реку; на краю выступа высилась колонна, на фоне которой моей же камерой они сделали несколько снимков, после чего я сфотографировал их. Но мне явно мало было одного обзора водной глади, я хотел спуститься к самому урезу. Они довели меня до воды, и когда увидели, что, наклонившись, я неожиданно опустил пальцы в холодную воду, они склонили головы, выражая полное удовлетворение. Это ничем не вызванное движение души укрепило их во мнении, что я и на самом деле готов взглянуть на человеческий ад изнутри него самого, а не только через стекло движущегося автомобиля; более того, им стало ясно, что медленное движение человека-рикши устраивает меня более всего, движение через ужасающие переулки, полные монбланов гниющего мусора, отбросов смердящей человеческой плоти, начинающей свой путь к смерти с момента рождения, парий человеческого общества, напоминающих тщетным своим трепетанием подергивание раздавленного насекомого, попавшего под огромный башмак. В течение целого часа они вели меня улицами, некогда имевшими приятный, цивилизованный вид, которые теперь выглядели словно пораженные проказой, и боль от подобного зрелища оказалась тем сильнее, чем очевиднее проглядывались следы сохранившейся былой красоты. И так мы продвигались: я — со скоростью, с которой трусил босоногий рикша, а два моих чернобородых спутника — нечто вроде эскорта по обе стороны от меня. Из карманов они время от времени вытаскивали мелочь, чтобы опустить в протянутую ладонь умирающего бедняка или ребенка, бесспорно подстегиваемые моим взглядом. «Возможен ли еще худший ад?» — спрашивали они, время от времени поворачиваясь ко мне с каким-то торжествующим выражением, которое не сходило у них с лица до самой станции.
Хотя путешествие на поезде длилось девять часов, я не смог сомкнуть глаз. Воспоминания о Калькутте перемежались с непрерывной тревогой об Эйнат, тяжелым грузом ложась на сердце. В конце концов я поднялся и вышел в коридор, где и остался стоять, чтобы не пропустить, когда поезд остановится в Гае. Около полуночи я оказался выброшенным на платформу, которая выглядела, как последняя в мире платформа на самом краю Вселенной и указывала предстоящий мне путь — к длинному ряду ожидающих моторикш, среди которых я попробовал отыскать белый тюрбан моего собственного водителя, к сожалению, тщетно. Пришлось нанять другого, помоложе; он и доставил меня проселочной дорогой, вьющейся среди зеленеющих холмов, освещенных узким серпом луны, до Бодхгаи.
Гостиница у реки была закрыта и погружена во тьму; к тому же я никак не мог вспомнить, где находился вход в наше маленькое бунгало. Из последних сил я обошел вокруг всего здания и впервые с начала нашего путешествия ощутил, что силы мои иссякли; откуда-то из глубины моего существа вдруг вырвался стон, полный отчаяния и боли. Неужели мне придется, вдобавок ко всему, провести всю ночь вот так, на пронзительном холодном ветру, долетающем с реки, — потому только, что я хотел казаться «идеальным» не только Лазарам, но и самому себе? Я уселся под одно из громадных деревьев перевести дух и тут вспомнил, что у меня остался еще последний из трех, приготовленных женой Лазара сэндвичей, который я и съел в надежде прогнать сон. Затем я поднялся, взбодренный так, словно выпил бокал хорошего вина, и стал описывать на местности круги… и тут я вспомнил, где вход в бунгало, а через некоторое время уже стучал в дверь.
Я постучал тихонько, но дверь открылась сразу. Это была Дори. Очков на ней не было, волосы растрепаны, ночная рубашка обтягивала ее полную фигуру и ее большие упругие груди. Я заметил, что она была в туфлях на высоком каблуке. Сначала мне показалось, что наградой за труды мне дарована будет одна из ее знаменитых — одними глазами — автоматических улыбок, но затем эмоции взяли верх, и, протянув ко мне руки, она обняла меня, обдав давно забытым теплом. Несколько мгновений мы стояли так, замерев, в грязной кухне, где немытые чашки стояли на плите, но появившийся внезапно Лазар обхватил мою голову в едином порыве радости и любви и закричал:
— Куда вы, к черту, подевались? Где вас носило? Еще немного, и мы уехали бы без вас. Только не говорите мне, что вы потащили эти тесты прямо в Калькутту!
— Вы что, не получили моей записки? — спросил я со странным чувством гордости.
— А была ли в том действительная необходимость тащиться туда? — сказал Лазар, как бы не слыша моих слов.
— Это было совершенно необходимо, — ответил я с непривычной для самого себя твердостью. — Я получил все нужные результаты и уверен в их надежности. Теперь мне ясна ситуация, в которую мы попали.
— Мы попали? — спросил Лазар, который был поражен моим тоном. — Но куда?
— Дайте мне минуту, — сказал я. — А потом я все вам скажу. Но сначала — Эйнат. Я хочу посмотреть на нее.
И, не помыв даже рук, я прошел в комнату, где желтоватый свет позволил мне взглянуть на больную девушку, которая расчесывала себя, утопая в безрадостном забытьи, не имея ни малейшего представления о смертельно опасной бомбе с часовым механизмом, тикающим у нее внутри. Я подошел вплотную к кровати и положил ладонь на ее лоб. Лихорадка была все той же. Лазар и его жена с нетерпением ожидали моих слов. Состояние их дочери за последние двадцать четыре часа было малоутешительным, и вот теперь, вернувшись с результатами тестов, я стоял, склонившись над больной. Чего они ожидали от меня в эту минуту? «Я должен сказать им нечто такое, что потревожило бы их уверенность в себе, — подумал я, — иначе они не будут доверять мне в должной мере и будут склоняться к полумерам, вместо того, чтобы безоговорочно довериться моему авторитету». Взяв ее вялое запястье, я проверил пульс. Зеленые глаза открылись, но на прекрасном лице не появилась улыбка, которая так украшала лицо ее матери.
— Все хорошо? — спросил Лазар, раздраженный моим поведением.
— Одну минуту, — начал я. — Дайте мне только вымыть руки. — И вышел в кухню. Жена Лазара подала мне мыло и полотенце. И тогда, повернувшись к Лазару, я произнес: — Что касается Калькутты, вы совершенно правы. С одним уточнением: хороших людей можно встретить даже в аду. И еще одно, во что поверить труднее: там даже можно сходить в кино.
V
Но даже предположив, что он на самом деле влюбился, что он мог с этим поделать? — так говорил он сам себе с горькой усмешкой, лаская взглядом гибкую спину маленькой девочки, склонившейся над атласом и не выпускавшей изо рта изжеванный карандаш. Она должна быть чьей-то, убеждал он себя, чьей-то, кто придет и уведет ее. Но мысль, что маленькая девочка была просто оставлена в его кухне, уже овладела его существом, и с новым, и таким волнующим, желанием, которое, верил он, вполне поддается контролю, он положил свою руку легонько на ее тонкое плечо, чтобы немного приободрить ее. Наклонившись над скатертью, раскинувшейся перед ним своим синими, зелеными и желтыми пространствами, вслушиваясь в сладостный голос, без запинки произносящий названия городов и континентов, он сказал ей с мягкой укоризной: «Ну, чего же ты ищешь еще, если все уже нашла?» И с этими словами он опустил свой палец на зеленеющее пятно, все в синих прожилках рек, и закончил назидательно и твердо: «Вот, вот здесь находится правильный ответ. А теперь хватит сидеть над уроками. Уже поздно». И в то время, когда маленький острый нож еще раз повернулся у него в сердце, он закрыл атлас и захлопнул учебник, отстегнул булавку и снял школьный значок с кармана ее блузки, кончиками пальцев ощущая очертания ее детской груди; и здесь он опять спросил себя, что она при этом чувствует, и что она в состоянии понять, и может ли он поцеловать ее без риска для себя.
Ему хватило смелости лишь коснуться губами ее лба, слыша одинокий в ночи стон холодильника, а затем он продолжил, целуя ее глаза и облизывая мочки ушей, говоря, заклиная себя: здесь последняя черта, граница, дальше ни шагу, иначе ты погиб. Но маленькая девочка не догадывалась и не чувствовала его отчаяния; она закрыла глаза и от усталости широко раскрыв рот, зевнула, и тогда он, не владея собой, втиснул свой пылающий язык в ее розовый рот, ощущая сладость леденцов, которые она сосала в течение дня. Но это не могло быть любовью, убеждал он себя, лишь мимолетная, проходящая увлеченность, мгновенная страсть. Понимает ли это она? Его рука заскользила у нее между ног, а затем, внезапно, он подбросил ее к потолку, ощущая невесомость ее тела, в то время как она, отдаваясь радости полета, отдыхала после долгого дня, отданного занятиям. А он верил, что эта попытка подобным образом развеселить ее лишний раз свидетельствует о чистоте его намерений.
Но к своей досаде он почувствовал возбуждение в маленьком легком теле, вернувшемся в его руки, ибо как иначе объяснить, что вместо того, чтобы зайтись безостановочным детским смехом, она закрыла глаза, разомкнув от удовольствия губы, и он ощутил, насколько она потяжелела в его руках, в то время как ее руки опустились, обвились вокруг его шеи, а губы целовали его с неожиданным пылом, тогда как ее кудри скользили по его лицу? Могло ли такое быть, в изумлении задавал он себе вопрос, чтобы такая маленькая девочка испытывала вожделение? И очень осторожно он положил ее на большой кухонный стол в момент, когда что-то вспыхнуло у него в мозгу — это была мысль: «А что, если она не в себе, если она заболела? Заболела и теперь умирает — и это — это последнее счастье, которое он может ей дать? Так как же решится он отказать ей в этом?» И он, отступив на шаг, снял с нее тапочки и белые носочки, которые на исходе этого восхитительного дня и после долгих часов учебы сохраняли неправдоподобную и необъяснимую свежесть. Почти не дыша, он согнулся и взял в ладони ее пухлые ступни, чтобы своими легкими поцелуями согреть их, хотя они совсем в этом не нуждались, поскольку они и так уже пылали от вожделения. И даже если она пока что не умирает, страдальчески продолжал размышлять он, может быть, она просто сирота, которую кто-то выгнал из дома, и здесь находится место ее изгнания, которое она и пыталась найти в заляпанном пятнами школьном атласе? И он бережно снял с нее бледную блузку, заметив крошечные родинки, сладострастно разбросанные по плечам рядом со следами от лямок детской комбинашки, которая в эту секунду была единственным прикрытием ее наготы, и он сказал самому себе: «Кто бросит в меня камень, если я сейчас вымою ее с мылом перед тем, как она отправится спать?» Но аккуратный пупок, открывшийся прямо перед ним наподобие третьего глаза, привел его в смущение, и он отвернулся в отчаянии ища поддержки.