Возвращение из Индии — страница 77 из 125

— Не могу поверить, — сказал мой отец Микаэле в полном изумлении. — Современная свободная женщина вроде тебя может говорить о существовании „таинственных сил зла?“

— Конечно, мне не хочется верить в существование этих сил, — шутливо ответила Микаэла. — Но что я могу поделать, если эти силы верят в меня?

Микаэла и Стефани превозносили меня до небес перед акушеркой, которая внимательно разглядывала пуповину, потом похвалила наложенные мною швы, но не могла скрыть своего несогласия с инъекцией, которую я сделал Микаэле с целью ускорить роды. Почему я вдруг так заспешил? — хотела бы она знать. У природы есть ее собственный ритм. Если бы я так не поторопился, она успела бы прибыть и принять в этих родах участие, как положено. Кто знает, о чем она думала в эту минуту — о гонораре, которого лишилась, или о профессиональном достоинстве? Или о том и о другом?

Но сейчас все это уже не имело значения. Мой отец сидел с осунувшимся лицом, и мать попросила меня вызвать для них такси, поскольку не хотела, чтобы я уходил из дому. Но я настоял на том, что сам отвезу их, и вышел, чтобы вывести нашу машину с заднего двора часовни, где мы парковались. Наш маршрут пролегал через утонувшие в тумане лондонские улицы, напоминавшие кадры из времен немого кино, и нам хотелось запомнить его, с тем чтобы когда-нибудь сказать Шиве, как выглядел Лондон в день, когда она родилась.

Когда мы подъехали к воротам маленького садика, окружавшего опрятный коттедж, арендованный родителями, моя мать, также в эту ночь не сомкнувшая глаз, вдруг заявила, что хочет вернуться обратно, чтобы побыть с Микаэлой, с тем чтобы я мог поспать часок-другой на ее кровати рядом с кроватью отца. Не знаю, что ее обеспокоило — может быть, мрачное выражение моего лица… или она уже скучала по новорожденной? Так или иначе, но я отказался, хотя, безусловно, мне не помешали бы несколько часов сна в их приятной комнате, в окружении буржуазного комфорта и тишины типичного английского жилища. Но я не представлял себе, как отнесется Микаэла к моему отсутствию в самые первые часы после родов, а потому я попрощался с родителями, которые горячо обняли меня. Я видел, что они очень счастливы, и густой туман, окружавший нас и напомнивший им об их детстве, только усилил это ощущение. Их просто распирало от гордости за мое умелое участие в родах после всех пережитых ими страхов.

Я тоже был доволен собой и на обратном пути домой, плавно объезжая небольшие молочные фургоны, обдумывал, что мне написать в очередном месячном отчете, который я посылал секретарше Лазара о своей работе в лондонской больнице. Должен ли я упомянуть о том, что я принял дома роды собственного ребенка, что могло быть расценено кое-кем как свидетельство крепнущих отношений с Микаэлой, или мне достаточно просто упомянуть о факте рождения Шивы? Упомянуть так, чтобы любимая мною далекая и непостижимая возлюбленная поняла, что все это означает. Что она может теперь, поскольку все пути открыты, возобновить сладостные наши и тайные отношения, будучи защищена от меня двойной преградой?

Но прибыв домой, я понял, что мне следовало все же принять предложение моей матери остаться спать у них в комнате, поскольку Микаэла и Стефани были с головой погружены в оживленный разговор с акушеркой, которая, невзирая на боль в колене, вместе со своей дочерью разместилась на нашей кровати, допивая не то вторую, не то третью чашку чая и держа в руках не нашего ребенка, а маленькую индийскую статуэтку со множеством раскинутых рук. Вертя ее в ладонях, она рассуждала не о рождениях и о младенцах, но о жизни как таковой, ее целях и значении — о предметах, о которых меня тоже попросили изложить свое мнение. Стефани налила мне чашку чая, и я, сняв обувь и улегшись между женщинами на моей же кровати, перебирал пальцами крошечные пальчики своей дочери, лежавшей рядом со мной, посверкивая глазками. Мне открылось, что и Микаэла, и Стефани имели все резоны поддаться речам этой акушерки, оказавшейся женщиной красноречивой и обладавшей странными и забавными взглядами на мир и мироздание. За ее практичным, профессиональным лоском скрывалась пылкая вера в переселение душ, и не обязательно только после смерти, но на любом жизненном этапе. Она была убеждена в том, что душа является чем-то более тонким и более легким, чем обыденное понятие, поскольку она сдвигает такие, более тяжелые частицы, как память и оставляет нетронутыми тревогу и честолюбие, что и позволяет ей тихонько перемещаться с места на место и от личности к личности. Привела она и пример: когда, сказала она, она повредила колено — тогда, вечером, — и ее доставили в больницу, где она поняла, что уже не попадет к нам вовремя, она послала свою душу, чтобы та присутствовала в этой комнате, поселившись во мне. Не чувствовал ли я, спросила она меня, что все у меня получалось много легче и с большей уверенностью, чем когда-либо раньше?

— Да, чувствовал, — честно подтвердил я. — Но если это ваша душа поселилась во мне, — с невинным видом осведомился я далее, — куда в это время подевалась моя собственная душа? Я уверен, что двух душ у меня внутри в эту ночь не было.

Акушерка совершенно свободно приняла мой вызов.

— Ваша душа была во мне. Это очень просто. Я удерживала ее, пока роды не закончились. А потом вы вернули мою душу мне.

— И как же вам показалась моя душа? — спровоцировал я ее.

— Сказать по правде, она мне показалась немного ребяческой, — ответила она серьезно и покраснела, словно выдала какой-то неблаговидный секрет.

— Ребяческой? — От удивления я рассмеялся, хотя этот неожиданный ответ показался мне чем-то обидным. — В каком смысле — ребяческой?

— Странным образом… она влюбилась, — ответила она.

— Влюбилась?! — в изумлении вскрикнул я. — Но в кого же?

— Ну… например, в меня, — бесстыдно отвечала она, пристально глядя мне в глаза до тех пор, пока ее дочь, все это время не спускавшая с матери обожающего взгляда, не прыснула смехом, который тут же передался Микаэле и Стефани тоже, а в конце концов и самой акушерке, которая поднялась и слегка взворошила младенцу волосики, а потом положила мне свою ладонь на плечо успокаивающим жестом.

Но после того, как все три женщины наконец покинули квартиру, а Микаэла удалилась в гостиную с ребенком, чтобы дать мне возможность поспать, поскольку сама она была настолько возбуждена, что заснуть была не в состоянии, я почувствовал внезапно, что в голове моей — туман, а в мозгах что-то жужжит. Может быть, подумал я, душа моя и впрямь могла полюбить эту гордую седоволосую акушерку так же, как я полюбил Дори, которая явилась мне в каком-то туманном сне; и когда я проснулся и понял, что нахожусь в тысячах миль от нее, — человек с небольшой своей семьей в сером и зимнем Лондоне, — мне захотелось завыть от тоски. Было три часа пополудни, за окном моросил мелкий дождь, а из соседней комнаты доносился голос моей матери, восхищенно разговаривавшей с Микаэлой, которая так и не сомкнула глаз, но находилась в приподнятом настроении, возможно, потому, что кроватка, ванночка и детская одежда были наконец доставлены из магазина. Теперь у ребенка появился свой собственный уголок в этом мире, и поскольку кое-каких мелочей еще не доставало, мой отец поехал за ними, невзирая на дождь. К шести вечера я был уже в состоянии отправиться на свое дежурство в больнице, зная, что ребенок находится в надежных руках Микаэлы и моих родителей, и что жизнь в доме скоро нормализуется.

Я быстро вернул на место позаимствованные ампулы и инструменты, очень рассчитывая на то, что никто не заметил их отсутствия. Но мне было очень жалко, что никому из коллег я не мог рассказать о родах на дому, так как боялся, что это будет расценено, как акт недоверия к больнице. Еще меньше мог я похвастаться собственной ролью в этом процессе из-за того, что побоялся выглядеть в их глазах человеком безответственным. Поэтому я прикусил язык, а поскольку пронизывающий холод свел к минимуму количество пациентов, я мог наслаждаться своими успехами, грея руки у огня собственных подвигов, совершенных минувшей ночью.

После полуночи, когда мое дежурство закончилось, я отправился домой, где застал Микаэлу кормившей ребенка грудью. Мои родители только что отбыли, очевидно не в силах оторваться от своей внучки, а может, не желая оставлять Микаэлу в одиночестве. Впервые после родов мы оказались с ней наедине.

— Ты свалишься, если не поспишь, — мягко сказал я ей.

Она ответила мне дружеской улыбкой:

— Не беспокойся. Я в порядке.

Не приходилось сомневаться, что рождение ребенка укрепило наше взаимное расположение. Микаэла не могла мне помочь, но была под впечатлением моего врачебного искусства, тогда как у меня воспоминание о том, с каким достоинством она переносила боль, наполняло меня уважением к ней как личности. Не знаю, приходило ли ей в голову, что я отказался давать ей болеутоляющее или анальгетик не только потому, чтобы она сохраняла ясное сознание в процессе родов, но и потому еще, что втайне я желал отомстить ей за то, что она принудила меня выступить в роли ее акушера. У меня возникло странное ощущение, что наше растущее друг к другу уважение нисколько не увеличило того чувства любви, которое должно было, возникнув, сблизить нас еще теснее, но которое на самом деле производило обратный эффект — чувство равнодушия лишь усилилось в этот полуночный час, превратившись в безразличие при взгляде на ее полные грушевидные груди, которые не вызвали во мне ни малейшего желания даже притронуться губами к ее соскам, чтобы почувствовать то, что ощущает моя дочь.

В течение следующей недели Микаэла постепенно восполняла потерянные часы сна и активно готовилась к возвращению в нормальный режим жизни — особенно, к изучению Лондона. Мои отец и мать находились в полном ее распоряжении в качестве сиделок, но она не хотела слишком уж рассчитывать на их помощь как потому, что хотела дать им возможность насладиться их отпуском, который так или иначе заканчивается через две или три недели, так и потому, что нам пора уже было начать привыкать обходиться без них. Она подвешивала лямки детского спальника к животу, который уже вернулся к нормальному размеру, и в этот спальник она поместила Шиву, которая чувствовала себя в нем не менее удобно, чем детеныш кенгуру в материнской сумке.