и переулки, окружавшие наш дом, в надежде найти удобное место для парковки.
И в самой квартире, где я ничего не сделал, чтобы вернуть на свои места мебель, передвинутую Амноном, Микаэла продолжила свои попытки встретиться со мною взглядом, желая, как я понял, вернуться к разговору, которым я так возбудил ее воображение, позвонив ей из офиса Лазара всего через несколько часов после его смерти; разговор, показавшийся ей настолько важным, что она тут же прервала свое путешествие и вернулась домой.
Так и не добившись ответного взгляда, она положила Шиви в небольшой игровой загончик, который мои родители купили для нее неделю назад, пошла ко мне в кухню, где я стоял возле раковины и, обхватив меня руками, принялась целовать-не только потому, что любая перемена обстановки тут же вызывала в ней страсть (а после годового отсутствия даже собственная квартира могла считаться новой), но и затем, чтобы дать мне знать, что странное и таинственное признание, сделанное мною в ту ночь, вызвало у нее доверие, интерес и чрезвычайно ее возбудило. От прикосновения ее обнимающих сильных рук истекало тепло, растекавшееся по всему моему телу, равно как и от ее проворного языка, не отрывавшегося от моего лица. И желание, уже почти покинувшее меня из-за злости на нее и обстоятельств, связанных со смертью Лазара, вновь взмыло во мне с такой силой, что я почти задохнулся от усилий, с которыми я пытался справиться с ее языком и стал покрывать поцелуями ее глаза, для того хотя бы, чтобы избежать ее пронзительного взгляда, умоляющего меня повторить вновь поразительное признание, заставившее ее поспешить обратно в Израиль. Я взял ее на руки и, пока Шиви с живым интересом наблюдала за нашими действиями, отнес ее в другую комнату, которая, вследствие любви Амнона к морю, превратилась из спальни старой леди в гостиную. Я уложил ее на узкий диванчик, не удосужившись превратить его в двуспальное ложе, стащил с нее одежду и, встав на колени, чтобы удобнее было осыпать ее ласками, стал целовать интимные места, стараясь обнаружить свидетельства ее неверности мне в Англии или Шотландии. Но я ничего не обнаружил, а потому поднялся и лег рядом с нею, а затем занялся любовью с таким энтузиазмом и неутомимостью, с какими делал это в ту незабываемую ночь в пустыне, едва не пропустив свадьбу Эйаля. Остановились мы лишь тогда, когда хныканье Шиви превратилось в непрерывный и требовательный крик.
— А с Лазаром ты тоже занимался любовью? — спросила она меня со смешливым блеском в глазах, когда она вышла из ванной, расчесывая влажные волосы. Она с нежностью смотрела, как я кормлю Шиви, которая восседала в своем высоком креслице лицом к свету, заливавшему кухню через узкое окно. Ее удивительное любопытство облегчало мне ответ на ее вопрос.
— Мы ведь все время кого-нибудь любим — и тех, кто жив, и тех, кого уже нет, — спокойно ответил я. — И среди них — что в этом такого — было место и Лазару.
И в наступающей на нас темноте вечерней поры, рядом с ребенком, прислушивающимся к нашему разговору играя со своей соской, я поведал Микаэле историю его смерти, исполненную истинного драматизма — диагноз, операция, начало выздоровления и внезапный коллапс. Я говорил обо всем этом не как врач, пытающийся доказать свое предвидение случившегося благодаря точно поставленному диагнозу, но как человек, испытавший глубочайшее потрясение при виде вскрытой грудной клетки своего покровителя и старшего друга и остановившегося сердца в этой груди. Я говорил о том, как смотрел на это неподвижное сердце и никак не мог сдвинуться с места, не желая оставлять его одного.
— Ты не хотел оставить его одного? — в изумлении произнесла Микаэла с ноткой какого-то недоверия в голосе, словно она ожидала услышать нечто более определенное, и в то же время более таинственное.
— Совершенно верно, — подтвердил я, думая о том, следует ли включить свет в кухне, уже заполненной тенями. — Это то, что я подразумевал. А как ты представляла себе все это? — И я коротко рассмеялся. — Уж не думала ли ты, что душа Лазара на самом деле переселилась в меня?
— А почему бы и нет? — ответила Микаэла, переходя на шепот. И она начала ласково поглаживать Шиви между бровями, изливая на нее нежность, скопившуюся за те две недели, которые она провела в Лондоне без ребенка. Шиви ежилась от удовольствия и урчала, как кот. — Если ты ухитрился вместить в себя душу акушерки в ту ночь, когда я рожала, почему бы тебе не проделать это и с душой Лазара? — Она избрала этот тон на грани между иронией и истинной серьезностью как обычно делала, когда хотела добраться до истинных намерений.
В ответ на ее реплику я рассмеялся — совершенно искренне.
— Душа акушерки? Кто придумал такое?
— Она сама, — ответила Микаэла. — Ты что, не помнишь? Мы еще все восхищались твоим мастерством, с которым ты помог Шиви увидеть свет.
Я промолчал. Не скрою, мне было приятно признание моих врачебных достоинств, но я не хотел продолжать этот разговор, который неминуемо вернулся бы к Лазару, который в любом случае не мог восстать из гроба и выдать меня.
На следующий день вместе с Микаэлой мы отправились к Лазарам, чтобы она сама могла выразить им свои соболезнования. Я настоял на том, чтобы она отправилась вместе со мною и поддержала Эйнат, которая своими глазами видела смерть отца. Мы не были уверены, что уместно в данном случае, связанном с трауром, брать с собой ребенка, но нам приходилось брать ее повсюду, поскольку мы так и не смогли пока что найти ей няньку, и в то же время я не хотел, чтобы Микаэла отправилась на эту квартиру без меня — отправилась туда, где не единожды без нее я побывал в моем воображении.
И снова в гостиной было полно народу, большинство которого составляли лица, знакомые мне по больнице, которые не успели еще выразить этой семье свои соболезнования в течение прошедшей недели. Не все они более или менее часто встречались с Лазаром, но все они чувствовали себя надежно под прикрытием и защитой могущественного директора, не спускавшего с медперсонала своего орлиного глаза; теперь же, когда их убежище было разрушено, они, тревожась за себя, хотели бы понять, что сулит им будущее.
Хишина, восседавшего на том же самом месте, я тоже застал там — как и раньше, он сидел рядом с Дори, справа от нее. Его потертая черная шапочка, в которой он был на похоронах, снова красовалась у него на голове, подобно символу персональной печали. Юная его спутница, которую он привез с собой из одного своего посещения Европы, отсутствовала; ее место сейчас занимал какой-то коротышка, облаченный несколько неопрятно в спортивную куртку, издалека показавшуюся мне знакомой. Подойдя чуть ближе я, к своему изумлению, понял, что коротышка — это не кто иной, как профессор Адлер, ас хирургии из Иерусалима. И хотя это было, вообще-то, неслыханно, чтобы хирург явился выразить соболезнование семье человека, бывшего еще совсем недавно его пациентом, Хишин настоял, чтобы тот прибыл с ним вместе, для того чтобы пресечь любые, могущие возникнуть слухи по поводу случившегося несчастья, и продемонстрировать великого хирурга, проведшего саму операцию столь успешно. Он доставлен был Хишиным прямо из аэропорта по пути домой в Иерусалим.
С ребенком, повисшим на своих лямках где-то возле живота Микаэлы, мы осторожно подошли к Эйнат и Дори, в отсутствие строгого взгляда Лазара курившей одну тонкую сигарету за другой. Слушала она, не слишком вникая в суть разговора и без обычной своей улыбки, как профессор Адлер объяснял с методической и чисто врачебной точки зрения полную свою невиновность в постигшей ее катастрофе. Эйнат, чье лицо было мертвенно бледным, при виде Микаэлы чуть оживилась; она поднялась со стула, а потом, обняв, стала гладить ее и целовать с такой страстью, что Шиви вполне могла быть расплющена между Микаэлой и нею. Дори отвлеклась от речи профессора Адлера и перенесла свое внимание на дочь, которая все еще обнимала шею Микаэлы. Я с тревогой смотрел на струящиеся по ее щекам слезы, а потом перевел взгляд на пепел, падающий на ковер и, инстинктивно нагнувшись, придвинул поближе пепельницу.
Здесь профессор Адлер наконец-то узнал меня и ободряюще улыбнулся. Вспомнил ли он в этой связи о вентрикуляриой тахикардии? Судя по его открытому, вежливому взгляду, я в этом сомневался; а кроме того, явно было видно, что он вовсе не торопится поскорее попасть к себе домой и готов был терпеливо тратить свое время на разговор с никому не известным молодым врачом вроде меня. А потому, дождавшись, когда Эйнат уведет Микаэлу с Шиви в свою комнату, я смело опустился на освободившееся рядом с профессором Адлером место, оказавшись таким образом рядом с двумя профессорами и Дори. На лице ее на миг промелькнула прежняя необъяснимая улыбка; улыбка, которой необходимо было дать какое-то объяснение, а потому она тут же объяснила иерусалимскому другу Хишина, как Лазар был добр ко мне (что тут же кивком подтвердил Хишин) и как он хотел мне помочь, и как он в меня верил — и все эти слова сопровождались не только очередным подтверждающим кивком Хишина, но и моей склоненной от таких похвал головой, опускавшейся все ниже и ниже, словно под действием силы тяжести, словно я был подростком, которого мать расхваливает в присутствии незнакомых людей.
Кончилось, однако, тем, что, не совладав с собой, я повернулся к профессору Адлеру и спросил напрямик, как он объясняет то, что случилось сердцем Лазара после столь успешно проведенной операции, которой я сам был свидетелем. Профессор Адлер тут же принялся объяснять и даже стал рисовать мне что-то на большом листе бумаги, но, увы, — мне показалось, что и великий этот хирург, столь решительно и профессионально вскрывший Лазару грудь, никак не может нащупать исчерпывающее объяснение этой внезапной смерти, громоздя вместо этого одно объяснение на другое в попытке скрыть слабость каждого объяснения в отдельности. Дори пробовала слушать его, но прибытие делегации ее коллег, адвокатов и судей в черных мантиях отвлекло ее внимание от Адлера. И кто мог бы осудить ее? Даже если бы истинная причина смерти ее мужа могла бы выясниться здесь и сейчас — разве это вернуло бы его к жизни?