– Суки!! Бляди! Ненавижу вас!
Видно, что один из бойцов держит автомат навскидку (палил он, конечно, в воздух), а другой в это время приложил к уху рацию и скороговоркой кого-то зовет. Ага, ссыте, когда страшно?! Холодную волну страха сменяет горячая, то есть, меня захлестывает праведный гнев: доколе?! Что вам, гадам, сделало несчастное животное?! А из окон уже высовываются люди, они тоже кричат, выходят на ступени, кутаясь в плащи и куртки, и, приблизившись к бойцам, наперебой выражают возмущение. Убитую Машку переносят ближе к фонарю, обступают ее, и опять – новая порция гневных упреков. Бойцы продолжают держать нас под прицелом, но видно, что они напуганы, и толпа придвигается к ним все ближе, чувствуя их страх.
– Па-ла-чи! – скандируют люди, – Па-ла-чи!
И только комендант (не иначе: за свой жалкий пост беспокоится!) тихо уговаривает: мол, разошлись бы вы, по времени уже – комендантский час, а значит…
– А значит: ты сейчас самый главный, так?! Ты же у нас комендант, верно? А если ты главный, то прикажи этим козлам убраться отсюда вместе со своими пушками и пулеметами! Хватит, навоевались!
Комендант с кривой ухмылочкой отваливает, а сталинская «солонка» выбрасывает все новые порции «соли земли русской». Вот он, наш звездный час! Убитая Машка станет точкой отсчета, началом новой революции, которую совершим мы, молодые гуманитарии! Именно мы способны упразднить ваш вековой закон ЧЧВ, укротить вашу страсть убивать, гнобить, сажать в тюрьмы, потому что вы, быть может, и воины, но у вашего пути нет сердца. А если у пути нет сердца, то от него никакого толку – так сказал Хуан Магус!
И вот уже стоят в одном ряду «ивангордист» Коровин и иудей Либерман, и я встаю рядом, готовый бросить в лицо недругам стих, облитый горечью и злостью. Сочинить его помогут и Горлов, и Балабин, быть может, даже Лера: увидев такое, она, конечно, отринет липкие объятия Эльзы и опять сделается веселой и разбитной подружкой, вместе с которой мы пойдем по дороге в будущее. Где-то здесь я вижу и Ника, всегда готового, как пионер, участвовать в любой бузе, и его родственницу Ирину вместе с сыном Геннадием. Видишь, Ирина, это все? Нет, твоя историческая родина не безнадежна, она воскресает на глазах, как Феникс из пепла, поэтому ты правильно сделала, что вернулась из Мексики…
Фары слепят сразу с двух сторон, и люди в толпе закрывают глаза ладонями.
– Немедленно всем разойтись! – лязгает мегафон, – Возвращайтесь в дом, сейчас будет проверка документов! Немедленно разойтись!
С крытых брезентом грузовиков спрыгивают рослые ребята, выстраиваются полукругом и, грозно поводя автоматными дулами, теснят толпу к подъезду, вроде как собирают «соль» обратно в «солонку». Вот уж точно: просыпанная соль – не к добру! Кого-то уже пнули прикладом, кого-то обматерили. Крики, визг, ругань, но сила солому, как известно, ломит, и комендант уже трясущимися руками выдает офицеру связку ключей, то есть, отсидеться за закрытыми дверями нынче не получится.
– Ходить по коридорам до окончания проверки запрещено! – в замкнутом пространстве мегафон разрывает уши, – Всем находиться в своих комнатах!
Я оказываюсь в комнате Коровина: Каткевича повязали, а Либерман куда-то исчез. Здоровяк Коровин бледный, как холодильник, из которого он достает початую бутылку водки. Давай, что ли? Что ж, давай, почвенник, нам терять нечего…
– Зря Каткевич на них попер, – набулькивая, говорит Коровин, – это ж тебе не теток поэтических критиковать, на таких залупаться – себе дороже! Меня тут взяли недавно – в обычный вытрезвон, так отделали, как бог черепаху! И сегодня отделают! Рожа у меня такая, понимаешь? Она ментовский кулак притягивает, как Земля – Луну!
– Типун тебе на язык.
Я выпиваю и, занюхав иссохшим сыром, прислушиваюсь. В коридоре грохочут ботинки, слышатся отрывистые команды, затем дверь распахивается, и на пороге возникают трое: маленький, с офицерскими погонами на плечах, и двое в черных масках и с автоматами. Когда мы встаем, даже Коровин оказывается на полголовы ниже этих громил, то есть, мы действительно черепахи, а они – боги.
Старшему богу не нравится пустая бутылка, да и вообще – обстановка.
– Бомжатник какой-то… – он втягивает носом воздух, – И запах – хуже, чем у вьетнамцев из соседнего общежития! У тех только жареная селедка, а здесь: и носки, и окурки… Вы что, тоже из Вьетнама? Или из Африки? А ну-ка показывайте документы!
Коровин лезет под кровать, вытаскивает большущий картонный чемодан, а из него – паспорт. Так, почему нет московской прописки?!
– Я ж заочник! – гудит заочник, – Приезжаю в Москву раз в полгода, а живу в другом городе! У нас только на дневном отделении временную прописку дают!
Бровь старшего бога вздергивается:
– Какой еще заочник?! Здесь что, студенты проживают? Не пачкайте мозги – это общежитие молочной фабрики!
Коровин доказывает обратное, мол, здесь сплошь писатели, достает с полки свою книжицу (тоненькая такая книжица, жалкая), но офицер уже устремляет взгляд на меня. Прописка в моем паспорте тоже не столичная, что удваивает подозрения.
– Этих двоих – в красный уголок! – командует он, – Там с ними разберемся!
Красный уголок напоминает стадион в Сантьяго во время пиночетовского переворота. Сюда согнали всех подозрительных: гостей, приживальщиков, шлюх, двух торговцев кавказского обличья (комендант втихаря сдавал им подсобку), и даже одного старичка, похожего на профессора. Старичок кипятится, показывает какие-то документы, только гориллы в масках – ноль внимания, они приводят новых задержанных и впихивают их в небольшое помещение со сценой и пятью рядами стульев. А вот и местный Виктор Хара: патлатый и худой, он вылезает на сцену и тренькает на гитаре что-то, призванное воодушевить репрессированных. Публика хлопает, и отовсюду раздаются крики, мол, долой тоталитаризм! Но посаран! Свободу Юрию Деточкину! Гориллы (или боги?), отобрав гитару, сгоняют Хару со сцены, чем вызывают новый всплеск негодования.
А я вдруг вспоминаю, как года три года назад, когда только познакомился с Лерой, попал в этот красный уголок на поэтический вечер. Народ собрался похожий, разве что кавказцев не было, ну и орали, конечно, не возмущенно, а восторженно. Стихи звучали разные, Лера тоже отметилась, сорвав свою порцию аплодисментов, однако больше всего запомнился один чудак на букву «м», который вышел на сцену, одетый… В ящик! То есть, чудак был совершенно голый, деревянный ящик, у которого выбили дно, закрывал только самые интимные части тела. Закрывал недолго: прочитав пламенный стих, выступающий разжал руки, ящик грохнулся на сцену, и все увидели выведенное на заднице красным фломастером: СП СССР. Вспомнил потому, что тогда со мной была Лера, и мы оба от души хохотали над «протестантом», которого, как говорили, семь раз прокатили с приемом в Союз Писателей. Потом мы пили, гуляли в Останкино, и уже ночью, помнится, купались в одном из прудов…
В общем, я жалею, что ее нет рядом. В присутствии женщины всегда хочется быть мужественным и стойким, сейчас же я наблюдаю, как офицер сортирует задержанных, и чувствую тошнотворную беспомощность.
Троих девиц распутной наружности отпускают быстро, но те не желают уходить и строят глазки буркалам, сверкающим в прорезях масок. Кавказцы что-то темпераментно доказывают, затем делаются льстивыми, роются в бумажниках, но спецназ не купишь – торгашей уводят под конвоем. Ну, а ты? Что в сумке, покажи-ка! Так, документы на иностранном языке, паспорт чужой… Ты чего чужие документы-то с собой таскаешь? Какое министерство, твою мать?! Какая Мексика?! Да ты еще и пьяный в хлам, даже на ногах не держишься!
Офицер хочет верить, что задержал «крупную рыбу», это видно по возбужденному блеску в глазах. Еще бы, такое время на дворе! Он, быть может, двадцать лет ждал, когда позволят проявить себя, неустанно повышал уровень боевой и политической подготовки, и вот время пришло, а значит, ату их, козлов с молочной фабрики!
Через пару минут я сижу в фургоне, где вполголоса переругиваются кавказцы и громко требует прокурора тот самый «Хара». Когда фургон набивается, урчит мотор, и нас куда-то везут, чтобы вскоре остановиться.
– Куда этих? – долетает голос снаружи, – Наш обезъянник и без них забит под завязку…
– Да? – разочарованно протягивает офицер (это его голос), – Тогда ментам сдадим, пусть душу отведут…
Спустя пять минут я сижу в «клетке», уговаривая себя, мол, разберутся, вернут и паспорт, и чужие документы. Но возвращать никто не спешит. Почему-то я сижу один, в каком-то аппендиксе, не с кем словом перемолвиться. И я начинаю трясти решетку, покрикивая что-то типа: эй, вы! Какого хрена?! Думаете, на вас управы нет?! Я буду жаловаться!
Появившиеся вскоре капитан и сержант делают вид, что прислушиваются к моим речам.
– Какая, говоришь, папочка? – спрашивает офицер, – Синяя? Что-то я не помню такой… Сунягин, ты помнишь?
– Не помню, товарищ капитан. Не было, по-моему, никакой папочки.
У младшего чина открытое, можно сказать, добродушное лицо. И дубинка, которой он поигрывает, выглядит вовсе не грозно; и вообще они прекрасные парни, которые помогли бы – если могли бы.
– И я не помню… По-моему, нашгость зарапортовался. А почему? Потому что пьет, не закусывая! Эй, родной, пройдись-ка до той стеночки!
Следовало бы стоять, крепко держась за прутья, и продолжать качать права, но что-то подтолкнуло, мол, кривая вывезет, и я смело шагнул к стене. Стена уплыла, я замахал руками, и только скамейка, на которую рухнул, спасла от падения. За решеткой раздался хохот, опять же, вполне добродушный.
– Мне нужна синяя папка, которую у меня изъяли, – говорю твердо, сам удивляясь своей твердости.
– А ты упёртый… Сунягин, ну-ка, открой!
Щелкает замок, Сунягин протискивается внутрь, и капитан спрашивает:
– Так что: была папочка?
– Была, – отвечаю с тревожной дрожью в голосе. Знак бровями, и следует удар палкой по ногам.
– Еще раз спрашиваю: была?