Господам известны дела Вудри. Есть у Степняка золото, но никаким золотом не откупиться, не вымолить прощения. Но как смешно! — в Царстве Солнца золото тоже ни к чему, там все равны. Равны! Ха! Кто с кем? Все со всеми, говорит Ллан. Дуррак.
Вудри оглянулся. Все больше и больше всадников вокруг. Они пересмеиваются и смотрят на командира с обожанием. Отчего бы и нет? Вудри заботится о коннице, не дает своих в обиду. И не даст.
Ближе других — сотня конных в запыленных лазоревых плащах, в шлемах с одинаковыми гребнистыми навершиями. Это — близкие, особо доверенные. Их Вудри держит при стремени. Их нужно беречь; это — то, что дороже золота. Большинство — еще из степных, из тех, с кем Вудри начинал. Они не продадут, не усомнятся. Прикажи — и пойдут, куда угодно. Будь их пару тысяч, разговор с Лланом был бы коротким. А так — приходится таиться. Но сегодня прятки закончились. Конница Вудри, никто больше, прищучила сеньоров. И есть еще в запасе у Вудри козырь, который не бьется. Одна на колоду бывает такая карта, да и не во всякой колоде попадется. Там, в стороне от боя, в кибитке. Недешево далась, да ведь и стоит той цены.
Вудри осклабился и сплюнул. Там, на стенах, и там, на башне, и там, в поле, под фиолетовым знаменем магистра, небось недоумевают: что ж это медлит Степняк? А Степняк не медлит. Степняк ждет, чтобы вы, господа, получше осознали, какова цена такому выигрышу, какой ждет вас сегодня.
— Слушай меня!
Повысив голос, чтобы перешуметь лязг битвы, Вудри оглядел подравнивающиеся ряды грив и распаленных ураганной скачкой потных лиц.
— Тоббо!
Окатывая конские бока краями грязной лазоревой накидки, Тоббо подлетел к верховному. В глазах застыла вера и готовность повиноваться.
— Я остаюсь здесь, с лазоревыми. Ты поведешь конницу!
И вытянул руку. Но не в направлении шевелящегося клубка дерущихся, а в иную сторону, туда, где черными точками виднелись удаляющиеся спины сбитого кадангского заслона.
— Командуй преследование, Тоббо!
В глазах бывшего пастуха недоумение. Коннице место здесь! Разве не видишь, командир? — магистр двинул в бой последнюю хоругвь. Их мало, но это братья-рыцари и у них свежие кони. А магистру нечего терять. Если они сейчас ударят по пехоте, по нашей пехоте, то разорвут ее и выпустят на волю застрявший, но еще огрызающийся клин. Не гнаться за трусами нужно, командир! Сбить свежих и окольцевать усталых! Если это ясно мне, то что же ты, Вудри?!
— Ты слышал приказ, Тоббо!
В прыгающих глазах Степняка мелькнуло нечто, похожее на страх. Прыгнули зрачки, прищурились гаденько веки. И Тоббо внезапно понял, в чем дело. Понял, но не посмел поверить догадке, и это погубило его, и не только его, потому что вдруг полыхнуло иссиня-белым, темень упала на сознание, и он, ловя воздух руками, завалился назад, замер, полулежа на крупе коня, и рухнул в траву, чудом минуя ловушки стремени.
Вудри выпустил шестопер, и тот закачался на ремешке.
О Вечный… сохрани! Неужто даже среди лазоревых есть собаки, грызущие хозяина? Уголки рта дергались. Черная ллановская дурь… кто еще? Кто? Но всадники смотрели с тем же обожанием. Они не слышали разговора, а гласное — они не видели, как метались зрачки командира. Зато они слышали, что Тоббо пререкался.
С верховным! На поле боя!
Поделом!
Сцепив зубы, Вудри окликнул первого попавшегося лазоревого. Махнул рукой — в степь, в степь! вдогон! — и пусть ни один не уйдет. Всадник кивнул, перехватил брошенный в руку шестопер и помчался в степную даль, уводя за собой: гикающие лавы мятежной конницы.
Кончено…
Вудри несколько раз глубоко, со свистом, вздохнул, скомандовал лазоревым: «За мной!», мельком оглядел Тоббо, валяющегося на траве, разметав руки, и повернул коня в сторону ставки Багряного. В руке его болтался изготовленный к броску аркан…
11
— Ведут! Ведут! — понеслись голоса.
Люди, плотно прижатые друг к другу, толкались, вытягивали шеи, привставали, пытаясь заглянуть поверх голов кольчужников, плотным рядом отгородивших человеческое скопище от мостовой.
— Ведуууут!
Площадь, переполненная людьми, гудела. В середине ее, напротив Священного Холма, возвышался деревянный помост, сочащийся каплями светлой искристой смолы. Вокруг помоста тянулись такие же белые, тщательно обструганные столбы, соединенные перекладинами, и веревочные петли, привязанные к крюкам, слегка покручивались, словно разминаясь перед работой.
Над городом, заглушая ропот и причитания напирающих друг на друга людей, катился колокольный звон. Несмотря на ранний час, дома были убраны цветными полотнищами: хозяева, подчиняясь приказу градоначальника, трудились всю ночь не покладая рук. Солнечные лучи играли на кольчугах, прыгали по лезвиям копий наемников, выстроившихся вдоль улиц от тюрьмы до самого помоста.
— Ведут!
Но никто не показывался. Солнце поднялось выше. Женщины, отталкивая бесстыдно прижимающихся, утирали лица платками. Мужчины, кто сумел, распахнули куртки. Только каффары, согласно обычаю, потели в плотных темных пелеринах. Да еще рядом с помостом, на почетных скамьях, вознесенных на высокие столбы, имперская знать не шевелилась, сохраняя достоинство, — а это, свидетель Вечный, было не так уж легко в шитых золотой нитью тяжелых одеяниях.
Наконец вдали послышался рев, перекрывший на миг гудение колоколов; люди вновь зашевелились, толпа дрогнула, напирая на оцепление и сдавливая стоящих в гуще; несколько всадников, гикая, проскакали по улице к спешились у края лестницы, ведущей на помост.
Осужденные показались неожиданно; стиснутые со всех сторон стражей, они медленно продвигались вперед. Звон цепей звучал в такт колокольному перезвону. Охрана первого и второго была столь многочисленной, что разглядеть их было бы можно лишь с большим трудом, подпрыгнув и заглянув за железный круг шлемов. Затем вели рядовых мятежников; здесь цепочка охраны была не так плотна, смертников можно было разглядеть — но кого интересовали эти?
Стража двигалась медленно. И первого из ведомых, исполина, закованного в багряные доспехи, крепко связанного, с лицом, скрытым глухим шлемом под короной с колосьями, встречало и провожало почтительное, испуганное молчание. Все знали, кто это. В мерной медленной походке ощущалось какое-то нечеловеческое спокойное величие. Из уст в уста бежала молва: ЕГО не пытали; ЕГО не развязывали; с НЕГО даже не посмели снять доспехи. Особо осведомленные добавляли: палач бросил на стол бляху и отказался принимать участие в ЕГО казни. Ооо, мастера можно понять; его оштрафовали, но места не лишили. Он сделает полработы. А вместе с ним на помост выйдет убийца, спасающийся от колеса. Да-да, убийца! — тот самый, что поднял руку на доброго Арбиха дан-Лалла. Как, сударь, его изловили? Да, да, да…
Но исполин проходил, связанный цепью, опутанный сетью, и исчезая за поворотом улицы, и все чувства толпы выплескивались на следующего — худого, шатающегося, с кровавыми колтунами волос, из-под которых слегка пробивалась седина.
— Глядите, Ллан!
— О Вечный, какие глаза!..
— Сдохни, изверг!
— Отец, прощай!!!
— Кто это сказал? Держите его!
— Аааааааааааааа…
Ллан, звеня цепями, продолжал идти вслед за мерно качающейся багряной фигурой. Ничто не привлекало его внимания, он почти не чувствовал боли в истерзанном ночными пытками теле. Слуг Вечного не пытают прилюдно; сеньоры сорвали злость втихомолку, во мраке. Глупые палачи выбились из сил, но не услышали стона: они не ведали, что Ллан давно научился отгонять боль. Глаза его, сияющие более, чем обычно, были устремлены в прошлое, ибо в будущее он уже не верил, а в настоящем ему не оставалось ничего, кроме короткого пути до свежесрубленного дощатого помоста.
Лишь обрывки выкриков доносились до слуха и опадали, бесплодные и бессильные.
— …в ад, кровопийца!
— …за маму мою… за маму!
— …скотский поп!
— …прощай, отец!!!
— …ааааааааааааа!
Ллан шел вперед, словно кричали не ему. Меж ног стражников, обутых в добротные сапоги, едва виднелись грязные обожженные ступни. Он заметно припадал на левую ногу.
Позади осужденного, вне кольца стражи, брели бритоголовые служители Вечного. Они распевали проклятия и окуривали воздух тлеющими метелками священных трав, дабы очистить и обезопасить улицу, по которой прошел богоотступник. А Ллан не слышал их протяжных песнопений. Он смотрел в недавнее.
…Вот тот страшный день, корда все кончилось. Клонится высокое знамя с колосом, и на холме исчезает багряная фигура; падает с коня, рушится, словно подсеченная. Там что-то происходит, суетятся люди, сверкают крохотные искорки мечей над лазоревой суматохой. Никто из дерущихся не может понять, что творится там, далеко за спинами, в глубоком тылу. Но уже вырывается на волю рыцарский клин; в гуще боя рождается и крепнет стонущий вопль, леденя руки, заставляя выронить оружие: «Убит! Братья, Багряный убит!». И, бросив копье, уже почти вошедшее в кольчужника, поворачивается и бежит, обхватив голову, первый из вилланов. А за ним — еще, и еще, и десяток, и сотня. А фиолетовые всадники, темные и безмолвные, как духи ночи, мчатся и рубят бегущих, рубят вдогон, по спинам. И шепот: «Отец Ллан, одень это…»; и чужое рванье на плечах…
О Светлые, почему столько злобы вокруг? Ведь большинство стоящих одеты в серую домотканину. Не ради них ли?.. Так что же они? Хотя бы один ласковый, сожалеющий взгляд.
Ллан вдруг увидел толпу — всю сразу, злобно скалящуюся, и копья стражи, и смолистые слезы досок. Блуждающими глазами обводил он вопящих людей, поднимаясь на помост по скрипучей прогибающейся лестнице. Ступеньки лишь чуть-чуть, совсем негромко скрипели под его нетяжелым телом, но это тонкое покряхтывание подобно погребальному гимну вплеталось в звон цепей и ликующую перекличку колоколов.
«Ну что, Ллан, — выпевают ступеньки, — вот и конец твоей дороги… Где же равенство, и где Царство Солнца, что посулил ты несчастным? Стоять тебе ныне перед Вечным и держать ответ за все: за доброе и за злое. А много ли доброго сделал ты? Взгляни, кто плюет тебе в лицо. Взгляни на тех, кто верил: сейчас твоих беззаветных станут вешать… Где же твоя Истина, Ллан?»