"Возвращение Мюнхгаузена". Повести, новеллы, воспоминания о Кржижановском — страница 3 из 118

Так извне начинается разрушение внутреннее - постепенным рассечением, раздвоением нравственной основы, которая, естественно, перестает быть таковой. И потому в описываемой героем войне мертвых против живых он - не объективный сторонний наблюдатель и аналитик, каким хочет и может показаться, но, в сущности, действующее лицо - одновременно по обе стороны демаркационной линии, где, словно в шахматной партии, разыгрываемой с самим собой, "выигрывают почти всегда черные".

В итоге альтернатива упрощается донельзя: либо - не-жизнь, либо "жизнь в дательном падеже: МНЕ: хлеба, самку, покоя". Еще жестче - выбирать приходится между двумя образами небытия: физическим и духовным.

Иного во времена обесценивания единственности, уникальности каждой человеческой жизни, в пору тотальной бюрократизации попросту не дано.

К бюрократическим новообразованиям и к всверливаемым ими в тело общества метастазам Кржижановский относился с саркастической яростью, которая, впрочем, не только не ослепляла, но, кажется, напротив - умножала его зоркость. Еще в двадцатых годах знаками времени у него становятся портфель и бумажка с подписью и печатью. В фантасмагории "Боковая ветка" (1927-1928), действие которой происходит в иллюзорном мире "по ту сторону сна", эпизодический персонаж, классифицируя "по-научному" виды подушек, именует портфель подушкою, "навевающей последний сон". В повести "Книжная закладка" (1927) один из персонажей, ставший из живущего "хозяином жизни", первым делом обзаводится портфелем и бумагами; и только случайно и на миг память тела - но не разум! - может вернуть его в те дни, когда он был еще не "товарищем Василием", а просто Василием, веселым и спорым в работе плотником. В новелле "Тринадцатая категория рассудка" (1927) некто неживой движется и действует среди живых бегущих "портфельями в портфелья, глаза растерявши", ничем от них, по сути, не отличаясь и потому не привлекая к себе внимания, кроме эпизода, когда обнаруживается, что документ, удостоверяющий его личность, - свидетельство о смерти...

Снова и снова обращаясь к этим знакам-символам, писатель тревожит напоминанием о том, что бюрократия - сон разума, порождающий чудовищ, выпускающий их из "беременного портфеля", словно из ящика Пандоры.


Наших знаний о десятилетиях, вместивших творчество Кржижановского, достаточно сегодня, чтобы понять: шансов на официальное признание у этого писателя не было. Как не было их у Платонова, Замятина, Булгакова и других художников, которым ум, талант и совесть не позволяли возносить хвалы творящейся неправедности, либо хотя бы "эстетически и философски" оправдывать ее. У которых вместо осанны выходила свифтианская сатира "Котлована" и "Чевенгуpa", "Мы", "Мастера и Маргариты", "Автобиографии трупа". Новое "воспитание" к ним не привилось.

"Разве сатира не есть искусство быть невоспитанным?" (С. Кржижановский "Записные тетради".)

Действительно, не верх ли бестактности: говорить мертвякам в лицо о том, что они мертвы!

Одна из неизданных книг Кржижановского, сохранившаяся в рукописи, называется "Чем люди мертвы". Он не был наивен. И ему хватило трезвости, чтобы "понейтральнее" переименовать рукопись, отдавая ее в издательство. Однако это ничего не изменило: проницательность цензуры оказалась на высоте, три головы ее бдительности бодрствовали по очереди. А по иронии, верней сказать черному юмору, судьбы, оставалось апеллировать к тому самому П. И. Лебедеву-Полянскому, который более чем кто-либо подтолкнул несколько лет назад Кржижановского уволиться из БСЭ и который "был везде", в частности возглавлял Главлит (псевдоним цензуры).

Ровно так же, думается, не сделал бы более "проходимым" свое сочинение Замятин, назови его не "Мы", а, допустим, "Они"...

Сейчас, когда с многолетним опозданием рукописи, томившиеся в столах и архивах, стали - и продолжают становиться - книгами, нам представляется при чтении, будто авторы их обладали пророческим даром, предугадали и воплотили то, что исторически осуществилось значительно позже. Полагаю, что это не совсем так. И что трагизм их судеб обусловлен эпохой куда более терпимой к прорицаниям, пусть самым мрачным, нежели к знанию. В том-то и дело, что эти писатели видели причины и закономерности происходящего не оглядчиво, а вровень и в упор. Чтобы выразить увиденное им не было нужды дожидаться завершения, непоправимых результатов.

В 1924 году Кржижановским написана повесть "Странствующее "Странно"", в одном из эпизодов которой красные кровяные тельца восстают против нещадно, двадцать четыре часа в сутки эксплуатирующего их тела, громадного в сравнении с каждым отдельно взятым "пролетарием крови", но гибнущего, если, по словам поэта, "в партию сгрудились малые" и возвели революционные баррикады, то бишь устроили закупорку сосудов. Однако в едином своем порыве они не отдают себе отчета в том, что, отрекаясь, так сказать, от старого мира, разрушают и собственную среду обитания, неотвратимо погибают сами. Эта тема, в которой слышится отзвук широко рекламировавшихся в те годы опытов, проводимых в Институте крови, во главе которого стоял знаменитый революционер Богданов (сам вскоре погибший от сделанного на себе заведомо обреченного на неудачу опыта), меньше всего похожа на прорицание. Метафора недвусмысленна и не дает заблуждаться относительно авторской точки зрения.

"Наши европейские россказни о столице Союза Республик, - рассказывает Мюнхгаузен в повести Кржижановского, действие которой начинается в дни Кронштадтского восстания, - изображающие ее как город наоборот, где дома строят от крыш к фундаменту, ходят подошвами по облакам, крестятся левой рукой, где первые всегда последние (например, в очередях), где официоз "Правда", потому что наоборот, и так далее - всего не припомнишь, - все это неправда: в Москве домов от крыш к фундаменту не строят (и от фундамента к крышам тоже не строят), не крестятся ни левой, ни правой, что же до того, земля или небо у них под подметками, не знаю: москвичи, собственно, ходят без подметок. Вообще голод и нищета отовсюду протягивают тысячи ладоней. Все съедено - до церковных луковиц включительно..."

Такою увидел Москву и автор повести, как раз тогда в столицу переехавший.

В одном из сюжетов "Клуба убийц букв" нарисована картина обездушенной жизни экс-людей ("эксов"), а ныне биороботов, чьи потребности сведены к минимуму и чье каждое движение направляемо единой жестокой волей, не ведающей сомнений и колебаний и не допускающей их ни в ком другом. Чем не взлелеянная Троцким и Сталиным материализованная идея трудовой армии!..

Герой "Воспоминаний о будущем" ученый-изобретатель Макс Штерер, математически точно рассчитавший путешествие во времени и заглянувший всего-то! - на два-три десятка лет вперед, расплачивается жизнью за это знание, потому что увиденное совсем не похоже на романтические предсказания и демагогические обещания грядущего коммунистического рая...

Хотевшие - и умевшие - видеть видели все это уже в двадцатых годах.

Тогда и были написаны все включенные в эту книгу наиболее крупные вещи Кржижановского (плюс завершенная одновременно с "Воспоминаниями о будущем" повесть "Красный снег", разыскать которую пока не удалось). То, что он не успел закончить до тридцатого года, либо начал позже (романы "Неуют" и "Тот третий", повести "Белая мышь" и "Путешествия клетки"), осталось незавершенным. Он задыхался, дыхания хватало разве что на небольшие новеллы.

И лишь два из этих семи произведений - "Автобиографию трупа" и "Возвращение Мюнхгаузена" - он пытался напечатать отдельно. Прочее - даже не пробовал. Понимал, насколько опасно такое знание настоящего - и будущего. Время, когда расстреливали - как Мюнхгаузена - "из пугачей", было на исходе. Завершалась недолгая передышка между "красным" и "большим" террором. Дело принимало оборот нешуточный.


Тут напрашивается... аналогия - не аналогия, скорее параллель.

Бюрократическая система жива и держится тайной, явочно присвоенным правом на обладание полнотою информации по любому вопросу, жесткой регламентацией "чужого" знания, "карточным" его распределением. Она не препятствует обычно возникновению слухов и даже сама плодит их, потому что они... управляемы. И, стало быть, управляем человек, не уверенный не только в завтрашнем, но и в нынешнем дне, чувствуя под собою эту зыблящуюся почву.

Не потому ли была в тридцатых и сороковых годах объявлена - от имени государства - беспощадная война таким "буржуазным лженаукам", как генетика, кибернетика, социология? То есть именно тем наукам, которые, стремительно развиваясь, особенно резко стали суживать сферу "таинственного", коему всегда готово поклоняться и служить массовое и воинствующее невежество, противопоставили - каждая в своей области - тонкое и точное знание новоявленной религии "единственно верного мировоззрения", вполне обходящейся "образованщиной" вместо образования.

В этой войне самым употребимым и действенным стал старый, как мир, прием, принятый на вооружение "атакующим классом": валить с больной головы на здоровую, объявляя равно случайными и собственные провалы, и чужие успехи, подменяя ярлыками - желательно политически окрашенными - какие бы то ни было аргументы. Идеализмом и мистикой (а то и чем похуже) окрестили способность дать описание будущего организма и основных его свойств по генетическому коду, содержащемуся в единственной живой клетке; или вывести математические закономерности мышления и поведения; или спрогнозировать политические и экономические процессы, исследуя социальные структуры и общественное мнение.

Все это таило угрозу порядку, при котором всему в обществе и природе надлежало быть таким и только таким, как предначертано мудростью "отца народов", а не законами, ни от какой личной "мудрости" не зависящими.

Похоже, что в искусстве столь же непримиримо обрушились на все более или менее по-своему родственное этим наукам XX века. На всех художников, для которых будущее уже началось, проявилось в настоящем настолько, что поддается образному осмыслению. Будь то генетический код эпохи, переведенный Платоновым в сюжет, фабулу, интонацию своей прозы, эсхатологический "Черный квадрат" Малевича, поглощающий, кажется, и самое время, или неразрешимое противоборство хаоса и гармонии, услышанное Шостаковичем в ответ на блоковский призыв слушать "музыку революции". Род эстетических занятий не играл решающей роли. Но все-таки хуже других пришлось литературе, в которой, как известно, разбира