Возвращение на Арвиндж — страница 31 из 57

ш призыв, не дембель…

Коля посмотрел на меня расширенными глазами. В его взгляде было намешано многое – боль, непонимание, жалость и обида за мое убожество. И тут он начал говорить. Никогда больше в жизни я не слышал такой откровенности, и не приведи Бог когда-нибудь услышать.

Для начала он приказал мне заткнулся. Он сказал, что я совсем обалдел тут под конец службы, если начал делить погибших и раненых на свой и чужой призыв. Он сказал, что, видать, сердце мое окаменело и стало таким же, как окружающие нас безводные каменные горы.

Говорил он спокойно, уже без всхлипов. Говорил усталым, монотонным голосом, в котором сквозили нотки презрения. Он рассказывал, и я узнавал такое, чего не замечал в нем полтора года, которые мы с ним прослужили бок о бок. В первый раз передо мной распахнулась человеческая душа, не прикрытая никакими условностями; та, которую может увидеть в себе каждый, если осмелится заглянуть глубоко внутрь себя и честно сознается себе в том, что увидел там. Только вряд ли кто…

Коля рассказывал, как пересиливал себя. Он боялся ехать в Афган, но убеждал себя, что все с ним будет нормально. Однако в глубине души его точил дикий страх за свою жизнь. Его как механика-водителя все время мучили мысли о подрыве. Потом, попав в Бахарак, он увидел вокруг множество других опасностей: снайперы с соседней горы, минометные обстрелы Крепости, засады, в которые могла попасть колонна буквально в паре километров от батальона.

Но главными все же оставались мины. Каждый раз, забираясь в машину и запуская движок, он содрогался от мысли, что на дороге зарыт «его» фугас. Он представлял себе, как впереди идущая машина удачно обойдет это место, не задев гусеницей, а он налетит прямо на жуткий контакт и сожмет пластины, проводки или другое хитроумное устройство, придуманное для того, чтобы развеять по воздуху его обгорелые ошметки. И хотя за полтора года у нас не было ни одного подрыва, каждое сообщение о подрыве в полку, доходившее до батальона, опрокидывало его в пучину неимоверной тоски. Последние полгода, когда он уже занял должность старшего механика роты и редко выезжал на броне, ему становилось совсем плохо, если его назначали на боевые. Стараясь задавить в себе этот ужас и тоску, он паясничал и блажил свое «Уезжаю!».

– Пойми, чем дальше, тем хуже! – тряс он головой, заглядывая мне в глаза с надеждой быть понятым. – И никому об этом не расскажешь! Как может бояться мины старший механик Первой роты?

Я молча кивал. Что тут не понимать? С каждым из нас под дембель творилось одно и то же. А насчет рассказать кому. Что толку? Кто здесь поможет? Можно отказаться ходить на боевые, можно не выходить даже в парк, можно не ходить на пост и даже в столовую, еду притащат прямо в кубрик. Всё нам можно в эти последние недели, любой командир поймет и не осудит. Можно вообще затариться в кубрике и без крайней нужды не высовывать носа на улицу. Можно. Но где гарантия, что тебя не раздавит потолочными балками, сорвавшимися во время очередного землетрясения? Ничего не остается, как надеяться и верить в свою счастливую звезду. Убедить себя в том, что если за полтора года ничего с тобой не случилось, то проскочишь и последние тридцать дней.

И Коля уже почти поверил, что в Бахараке с механиками ничего не случается. Он радовался за себя, за своих друзей из Первой роты, за всех пацанов нашего призыва, и даже за своих молодых собратьев по цеху, за механиков-водителей всех призывов. Он глядел на зеленых, неопытных ребят и узнавал в них себя, каким был полтора года назад. В душе он желал им прослужить так же, как прослужил он, не налетев на духовский фугас.

Коля говорил, а я видел все это и в себе. Рассказывая, он словно читал мою душу, проникал в ее тайные закоулки. Он выгребал из нее потаенные, глубоко запрятанные страхи, дикие, до тошноты доводящие мысли о фугасах, о катках, выбитых из-под бээмпэшки мощным взрывом, о волнах жара вперемешку с расплавленным металлом, влетающих в башню после попадания кумулятивной гранаты.

Коля рассказывал, как иногда не спит по полночи, представляя себе других пацанов – водителей, идущих в колоннах через перевалы и долины. Его поражала сила воли, которая позволяет им выдержать нервное напряжение, вызванное невозможностью защититься от мин на дороге, от пуль и гранат духовской засады.

– Прикинь, – почти кричал он мне, – ты сидишь за штурвалом или рулем и знаешь, что мина где-то рядом. А ты не можешь ни свернуть, ни объехать, ни остановиться, ни выскочить из машины! Только медленно ползешь вместе со всеми и ждешь, рванет под впереди идущим или под тобой!

– Уймись, Коля, – возражал я, – здесь у каждого своя доля. И каждому из нас нужно везенье, чтобы не влететь на мину, не поймать пулю, не попасть на нож.

– Но нам повезло тут, в Бахараке. Здесь нет мин! – горячился он. – Механикам тут вообще лафа. Служи спокойно, не высовывайся, не напрашивайся на боевые пешком, не лезь на рожон, не спи на посту. Полтора года и всё, сиди да жди дембеля. И на тебе! Лебедка по спине, перелом позвоночника и «ранний дембель».

Было просто невыносимо слушать крик его души. Мне хотелось заорать, чтобы он замолчал, но положение спасли вернувшиеся в кубрик дембеля, уже знавшие о происшествии, мрачные, но не дававшие выход эмоциям.

Колин «срыв» остался между нами, но после этого разговора мы стали избегать оставаться наедине. Нам было неловко смотреть друг другу в глаза. Не сказать, что наша дружба дала трещину, и все же отношения изменились. Никогда больше я не назвал его Шефом, и не услышал от него странной и нелогичной кликухи «Мазила».

Расстались мы меньше чем через месяц в ташкентском аэропорте. Мы попали в одну дембельскую партию, вместе с нашими друзьями проделали весь путь от Бахарака до границы, вместе проехали по мосту через Аму-Дарью под Термезом. Мы были счастливы, веселились, пили и орали афганские песни в поезде на Ташкент. Но ни разу мы не посмотрели друг другу в глаза и даже по глубокой пьяни не вернулись к тогдашнему разговору.

Прощаясь возле выхода на летное поле, мы обнялись, потом хлопнули друг друга по плечам.

– Бывай, брат! Не пропадай, пиши. Приезжай в гости.

– И ты оттянись дома, да и собирайся ко мне в Москву. До встречи, Коля!

Так и не смог я на прощанье назвать его Шефом.

В гости к нему я так и не собрался, но один раз мы все же увиделись, когда он с группой приятелей, таких же трактористов, ехал через Москву на какую-то далекую сибирскую стройку. Прибежав после его звонка на вокзал, я едва узнал Колю в толпе людей. Джинсовый костюм и темные очки совершенно изменили его внешность, и только стриженные под «ежик» волосы на круглой голове позволили мне узнать моего водилу со 111-й. Видимо, и я несколько изменился, потому что в ответ на мой оклик. Коля удивленно вертел головой, оглядывая снующих вокруг людей, и только через несколько секунд, сняв темные очки и внимательно всмотревшись, признал меня и развел руки для объятий.

За те несколько часов, что были у него до поезда на Красноярск, мы успели смотаться на Красную площадь и на ВДНХ, постояли на набережной напротив Кремля. Разговор не клеился, вокруг были его приятели, а я исполнял роль экскурсовода. Даже в кафе, поднимая стаканы с водкой, мы не стали вспоминать прошлое, а просто выпили за наших – за живых, потом за погибших.

Но и возле поезда, прощаясь, я не услышал от него такого дурацкого и родного, теплого слова из прошлого: «Мазила». И не смог сказать ему «Шеф». Неправильно бы прозвучали эти слова среди мирной московской жизни. Видно, остались они там, далеко на юге, в горной долине возле кишлака Бахарак.


С Димой Федоровым у кишлака Ардар. Декабрь 1984 г.


В кишлаке. Якуб, Тоха, автор, Коля


На фоне горного массива Ранган


С Лехой Чигирем


Автор на фоне кишлака Хайрабад


Автор на вертолетном поле в Бахараке


Отеческая забота, или Бахаракская «резня»

Кинжал хорош для того, у кого он есть, и плох для того, у кого его не окажется в нужную минуту.

«Белое солнце пустыни»

В батальоне царил ужас. Весть о прибытии комиссии во главе с замкомандира полка для проведения очередной проверки разлетелась мгновенно, не успел связист, принявший радио из полка, доставить сообщение комбату.

И хотя для до назначенной даты оставалось три дня, приниматься за устранение недостатков нужно было немедленно, не теряя ни минуты. Происходи все это в Союзе, солдат замордовали бы подметанием плаца, покраской травы или желтеющей листвы деревьев, не говоря уже о вылизывании спальных помещений и наведении порядка в тумбочках. Но Бахарак – не Союз, полковое начальство прекрасно знало условия жизни небольшой крепости, где дислоцировался батальон. Поэтому ни о какой траве и ни о каких тумбочках речи не было; упор был сделан на два основных направления – документация и экипировка личного состава.

В канцеляриях рот и батарей офицеры засели за списки личного состава, планы боевой учебы, графики дежурств и боевые расчеты. Замполит Первой роты Владимир Алдонин придирчиво осмотрел Ленинскую комнату, порадовался, что вовремя сумел раздобыть фотографию нового Генерального секретаря и прилепить ее на плакат «Члены Политбюро ЦК КПСС». В тот год, как на грех, Генеральные секретари и Министры обороны менялись, как картинка в калейдоскопе – только успевай добывать и переклеивать фотографии на плакатах. В этот раз, после смерти Ю. В. Андропова, замполит Первой роты успел, Второй роты – нет, и теперь в Ленкомнате Второй роты во главе Политбюро ЦК вместо фотографии Генерального секретаря красовался белый листок с четко выведенными плакатным пером черными буквами: Черненко Константин Устинович.

Пашка Гриневич, комсорг Второй роты, которому замполит поручил выполнить этот деликатный заказ, видимо, обладал даром предвиденья и, повинуясь невнятному зову сердца, обвел край листа жирной черной линией. Хорошо, что командир роты, хотя голова его и была забита многими заботами, успел заглянуть в Ленкомнату и попытался взглянуть на плакаты наглядной агитации глазами высокой полковой комиссии. Через пять минут бледный замполит Второй роты холодел под давящим взглядом и трепетал от вкрадчивого, нарочито спокойного голоса командира, в котором угадывалась едва сдерживаемая буря: