Очень похоже, что идеи Савицкого о разрастании «России-Евразии» до пределов большой Евро-Азии предвосхитили эволюцию советской большой стратегии, – если поверить американскому исследователю М.Мак-Гвайру, который, явно ничего не зная о русском евразийце, пытается по массе косвенных источников воссоздать планы нашего военного командования 1970-х и первой половины 80-х годов, когда в СССР была официально признана возможность следующей мировой войны без применения ядерного оружия. Согласно Мак-Гвайру, целью войны должно было стать полное изгнание американцев из Евро-Азии и превращение ее целиком, включая в первую очередь коренную Европу, в сферу советской гегемонии. Сходство с «провидениями» Савицкого насчет грядущего собирания материка под руку «России-Евразии» и вытеснения Запада за Атлантику разительно. И особенно интересно, что в реконструкции Мак-Гвайра этот проект, доводящий до предела логику российского континентализма, мог бы допускать оккупацию США Восточной Сибири, т. е. сдачу русскими в борьбе за западные и южные приокеанские платформы значительной части трудных пространств изначального российского острова.
Сейчас сложно оценить достоверность этой реконструкции. Однако она ухватывает направление великоимперской геополитической динамики России, двигавшейся к самоотождествлению с Европой – к той «точке омега», где должны были исчезнуть раздельные российская и европейская платформы. Частью такого самоуничтожения «острова России» становится в картине Мак-Гвайра возникновение к востоку от нее взамен трудных пространств мощной геополитической силы – американо-сибирской державы. Ситуация XVII в., когда отчужденная от Европы Россия прорывалась своими авангардами на Тихий океан, как бы полностью инвертируется. Россия сливается с поглощенными ею платформами Европы, Ближнего Востока и Южной Азии (реконструкция допускает для России также вспомогательную битву за Китай, не по монгольскому ли следу?), зато Тихий океан едва ли не превращается в «море США» – наследника европейской социальности.
Будем относиться к гипотезе Мак-Гвайра как ко второй контрфактической модели, противоположной той, что была представлена мною в начале и разыгрывала вариант разворота России с XVII в. по сей день на восток и внутрь. Эти модели противостоят как предел континентализма России – пределу ее «островитянства», и вся российская история – зрелище движения между этими пределами, направленного до середины 80-х к максимальной континенталистской самореализации России, почти неотличимой от ее самоуничтожения. Но не случайно ли с 70-х, на этапе приближения к «мак-гвайровскому пределу» начинает неожиданно громко звучать голос русского изоляционизма с обертонами редукционистского «отречения от империи»? Выступления А.Солженицына, при всей иллюзорности его представлений о восточнославянском «братстве», впервые наметили дилемму, которую позже публицист П.Паламарчук свел в формулу «Москва или Третий Рим?».
Но нужно было время, чтобы такая постановка вопроса начала хотя бы восприниматься серьезно. Как показала в тех же 70-х удачная пародия на Солженицына в поэме Д.Самойлова «Струфиан» с изображением «уездного Сен-Симона», вознамерившегося увести Россию «в Сибирь, на север, на восток, оставив за Москвой заслоны…», тогда это время не пришло.
Как объяснить в этом свете переворот, происшедший в российском самоопределении за 3–4 года, в конце 80-х и начале 90-х? Сошлюсь на две возможные интерпретации. По одной, разделяемой и Мак-Гвайром, перелом подготовили: крепнущее у советского руководства с конца 70-х сознание экономической неделимости мира и невозможности построения мира-экономики, альтернативного капиталистическому; неподъемность расходов на готовность к мировой неядерной войне в условиях падения цен на нефть; надежды укрепить безопасность СССР, играя на расхождениях в западном блоке, противопоставляя Европу и США и пытаясь сблизиться с первой; вытекающая отсюда, зазвучавшая еще при Брежневе и подхваченная Горбачевым идея «общеевропейского дома», сперва как эвфемизм для мирного похищения Европы.
Иначе объясняет совершившееся И.Валлерстейн, видя за горбачевским поворотом осознание намечающейся глубочайшей реорганизации в западном мире-экономике с началом в 70-х, великой понижательной волны, предвещавшей конец американской гегемонии и обособление европейской платформы. На деле эти версии дополняют друг друга, мотивируя одна на макро-, другая на микроуровне генезис попытки под видом закладки «общеевропейского дома» сбросить на стагфлирующий западный мир проблемы «территорий-проливов» в обмен на доступ к новым технологиям.
Но редукционистские шаги к ограничению оборонительных обязанностей СССР собственными его территориями в сочетании с обозначившимся хозяйственным спадом на его землях запустили реакцию, которую еще в 1989 г. непросто было предугадать. В одной из работ я попытался описать ее механизм следующим образом. Отказываясь от диктата над «территориями-проливами», советским руководителям пришлось иметь дело с тем обстоятельством, что в глазах Запада Прибалтика, аннексированная в 1940 г., принадлежала не к базисным советским землям, но к системе сдаваемого региона. Тем самым в 1989–1991 гг. прибалтийские республики именно в силу нежелания западного истеблишмента и Горбачева ссориться друг с другом попадают сразу в две различные «структуры признания», европейскую и внутрисоюзную, различающиеся уровнем «неотъемлемых прав» их членов. Прибалтика образовала как бы шлюз между этими системами: наращивая – формально еще в рамках СССР – свой суверенитет до европейского уровня, ее республики давали стимул номенклатурам всех образований, внешних относительно российского ядра, подравнивать свой суверенитет под прибалтийский стандарт, вплоть до общего скачка осенью 1991 г. в независимость.
Я и сейчас не отказываюсь от этой модели постольку, поскольку она отражает принципиальное структурно-функциональное сходство в геополитике Евро-Азии между странами внешнего имперского пояса СССР, так называемыми народными демократиями и теми внутренними – в первую очередь западными, а во вторую южными – советскими республиками, которые со стандартной точки зрения изнутри Союза выглядели неотделимыми компонентами его государственного корпуса. На деле же и те, и другие исторически представляют однотипные «территории-проливы», способные в разные эпохи то включаться в «тело» России, то отслаиваться от него по стечению российской, региональной и мировой конъюнктур.
На этих пространствах никогда не было твердых пределов для России, но не было и границ, навек закрепленных за нею. Вспомним о Привисленском крае в составе России начала ХХ в. и о готовности богемских панславистов в 1840-х гг. на российское подданство, а с другой стороны – об Украине в 1918 г. Разграничение внешних и внутренних «территорий-проливов» было столь же окказиональным, как граница на море, и в начале 1990-х Прибалтика стала медиатором между первыми и вторыми. Здесь же добавлю: бессмысленно упрекать большевиков в том, что, выделяя периферийные земли в республики с формальным правом выхода, они невольно готовили гибель «Великой России». Ведь большевики были свидетелями того, как вели себя эти области с 1917 г. по начало 20-х, хотя до того устройство Российской империи не провоцировало их никакими иллюзиями самоопределения.
Однако эту интерпретацию надо дополнить осмыслением той решающей роли, которую сыграла в демонтаже СССР конкуренция проектов российской государственности, представленных Горбачевым и Ельциным. Беспрецедентная в истории быстрота, с которой основной народ империи воспринял возможность своего вычленения из империи за счет резкого сжатия своей геополитической ниши и реализовал эту возможность, допускает три уровня объяснения.
На самом поверхностном уровне будут лежать рассуждения о конъюнктурном перехвате демократами у почвенников, вроде В.Распутина, идеи «России без СССР» для устранения Горбачева. Но, произнеся слово «конъюнктурный», мы окажемся перед необходимостью с уровня банальных констатаций перейти на уровень более глубокий, где исследовалась бы сама редукционистская геополитическая конъюнктура, оседланная «демократией».
Правда, можно попытаться избежать этого перехода – апеллируя, например, к теории «перепроизводства управления» А.Зиновьева, которая позволит применить к СССР конца 80-х годов одно из правил Паркинсона, а именно: бюрократическая структура, достигшая некоторого предела в своем росте, тяготеет к делению. Однако при таком толковании мы будем вынуждены игнорировать прямое перерастание советского отхода из Восточной Европы в процесс суверенизации республиканских номенклатур, не говоря уже о том, что и отката из Восточной Европы эта теория тоже не объясняет. Если мы не желаем удовольствоваться ответами из сферы демонологии, вроде ссылок на «предательство Горбачева», нам придется ограничить концепцию «перепроизводства управления» той сферой, которая ей принадлежит по праву, а именно: объяснением повышенной чуткости нашего бюрократическом контингента к геополитической конъюнктуре указанного времени.
Тогда на следующем уровне исследования совершившееся предстанет в традициях миросистемного анализа реакцией России на движение мировой понижательной волны, обострившее внутренний технологический кризис советской экономики, как его описывает теория технологических укладов. Но мы все-таки не поймем, почему данное государство могло среагировать на подобный вызов таким иррационально быстрым сжатием, сбросом территорий, если не спустимся на последний, третий уровень – на уровень памяти России как геополитической самоорганизующейся системы. На этом уровне паттерн России-»острова», отложившийся в контурах РСФСР, которые казались «химерой» как нашим «имперцам», так и многим критическим либералам, предстанет в истинном своем значении постоянной, сохранявшейся с XVII в. альтернативы тому разрастанию России-»хартленда», каковое, будучи продиктовано комплексом похищения Европы, вело государство на грань взрыва геополитической идентичности в духе модели Мак-Гвайра. Тогда редукционистская конъюнктура рубежа 80-х и 90-х может быть оцен