[7] покойного мистера Ибрайта был навсегда потерян для потомства, одевало его еще большей славой, которая, будь возможно сравненье, пожалуй, значительно бы уменьшилась.
— Кто бы подумал, что такой человек в цвете лет помрет — нежданно, негаданно! — сказал Хемфри.
— Да не так уж нежданно — он месяца за два до того уже в гроб глядел. В те времена на Гринхиллской ярмарке женские бега устраивали, призы им выдавали — полотна на сорочку либо отрез на платье. И нынешняя моя супруга, — тогда она еще девчонка была, длинноногая да шустрая, только еще в года входила, — она тоже пошла. Потом вернулась, я и спрашиваю, — мы уже тогда начинали вместе гулять, — «Что, мол, ты выиграла, моя душенька?» А она говорит: «Я выиграла… платье», — и закраснелась вся. Ну да, думаю, платье! Рубашонку небось ценой в одну крону, — так оно и оказалось. Теперь-то, как подумаю, чего только она мне иной раз не наговорит без единой краснинки в лице, так чудно даже, что тогда из-за этакой малости застыдилась! Ну, а потом стала дальше рассказывать — я потому сейчас про это и вспомнил: «Ну, говорит, что я там ни выиграла — белое или с узорами, такое, чтоб всем на него глядеть или чтобы никому», — вот как она тогда тонко со мной разговаривала, по всей деликатности! — «а лучше бы мне, говорит, ничего не выиграть, чем то увидеть, что я видела. Бедному мистеру Ибрайту так вдруг худо стало на ярмарке — страсть! Пришлось ему домой ворочаться». И это уж он в последний раз из дому выходил.
— Да, все, говорят, хворал, день ото дня хуже, а потом, слышим, помер.
— Очень он мучился, когда умирал? — спросил Христиан.
— Нет, тихо умер, как заснул. Он духом был спокоен. И господь ему даровал мирную кончину.
— А другие очень мучаются?.. Как вы считаете, мистер Фейруэй?
— Кто смерти не боится, тот не мучится.
— Я-то, слава богу, не боюсь, — с дрожью в голосе выговорил Христиан. Вот не боюсь, и все, и очень хорошо, значит, и мучиться не буду… А если чуточку и забоюсь, так ведь невольно, за что ж мне мучиться? Ох, дал бы мне бог совсем не бояться!
Все сокрушенно помолчали, после чего Фейруэй, поглядев в не закрытое ставнями и незанавешенное окно, сказал:
— А ведь жив еще этот костерчик — у капитана Вэя! Горит и горит, хоть бы что!
Все глаза обратились к окну, и никто не заметил, что Уайлдив тоже бросил туда украдкой быстрый виноватый взгляд. Далеко над погруженной во мрак долиной, справа от Дождевого кургана, действительно светился огонь, небольшой, но такой же ровный и стойкий, как и раньше.
— Его еще до нашего зажгли, — продолжал Фейруэй, — а теперь, смотрите, уж все костры погасли, а этому ничего не делается.
— Может, это неспроста, — пробормотал Христиан.
— Что значит — неспроста? — резко сказал Уайлдив.
Но Христиан, будучи в расстройстве чувств, не сумел ответить, и Тимоти пришел ему на помощь.
— Это он, сэр, про ту темноглазку, что там наверху живет, — говорят, она колдунья, только стыдно, по-моему, такую красивую молодую женщину зря порочить, ну, а причудница она, это верно, постоянно что-нибудь этакое чудное выдумывает, вот ему и взбрело в голову, что это она там колдует.
— А я бы с радостью взял ее в жены, кабы согласилась — пусть бы она своими глазищами надо мной колдовала, — отважно заявил дедушка Кентл.
— Ох, не надо так говорить, отец! — взмолился Христиан.
— Одно могу сказать, — кто на ней женится, у того будет в доме картинка, на что полюбоваться, — благодушно заметил Фейруэй, всласть отхлебнув из кружки и отставляя ее на стол.
— Да, и подруга жизни уж больно мудреная, вроде как омут глубокий, добавил Сэм, берясь, в свою очередь, за кружку и допивая то малое, что в ней осталось.
— Ну, соседи, пожалуй, пора и по домам, — сказал Хемфри, обнаружив, что в кружке пусто.
— Ну еще одну песню-то им споем? — сказал дедушка Кентл. — У меня запевок в горле, что у соловушки, так и рвутся наружу!
— Спасибо, дедушка, — сказал Уайлдив. — Но сейчас мы уж не будем вас утруждать. Как-нибудь в другой раз, — когда я созову гостей.
— Э, так я десять новых песен разучу для такого случая! — вскричал дедушка Кентл. — И будьте покойны, мистер Уайлдпв, я вам такой невежливости не сделаю, чтобы не прийти!
— Охотно верю, — ответствовал этот джентльмен.
Гости распрощались, пожелав напоследок хозяину долгой жизни и счастья в браке — со многими повторениями, занявшими порядочно времени. Уайлдив проводил их до двери, за которой их поджидал непроглядно-черный, уходящий вдаль и ввысь простор вересковой степи — огромное вместилище мрака, простиравшееся от самых их ног почти до зенита, где глаз впервые улавливал сколько-нибудь отчетливую форму — насупленное чело Дождевого кургана. Они нырнули в эту густую темь и гуськом, следом за торфяником Сэмом, потянулись по своему бездорожному пути домой.
Когда царапанье дрока об их поножи перестало быть слышным, Уайлдив вернулся в комнату, где оставил Томазин и ее тетку. Но женщин там не было.
Они могли покинуть дом только одним способом — через заднее окно; и это окно было распахнуто настежь.
Уайлдив усмехнулся про себя, постоял минуту в раздумье и лениво побрел в переднюю комнату. Здесь его взгляд упал на бутылку вина, стоявшую на камине.
— А! Старик Дауден! — пробормотал он и, подойдя к двери в кухню, крикнул: — Эй, кто там есть! Надо кое-что отнести старику Даудену.
Никто ему не ответил. Кухня была пуста, паренек, служивший у него в помощниках, давно ушел спать. Уайлдив вернулся в зальцу, взял бутылку и вышел из дому, заперев наружную дверь на ключ, так как в ту ночь в гостинице не было постояльцев. Едва он ступил на дорогу, как в глаза ему снова бросился маленький костер на Мистоверском холме.
— Все ждете, миледи? — пробормотал он.
Однако он не сразу направился туда; оставив холм слева, он, спотыкаясь, стал пробираться по изрезанному колеями проселку, который вскоре привел его к одинокому домику под откосом, различимому в темноте, как и все остальные жилища на Эгдоне в этот час, только по тусклому свету в верхнем окне, очевидно, окне спальни. Это был дом Олли Дауден, вязальщицы метел, и Уайлдив вошел.
В нижней горнице было темным-темно: Уайлдив ощупью отыскал стол, поставил на него бутылку и минуту спустя уже снова был на пустоши. Повернувшись к северо-востоку, он стоял и смотрел на немеркнущий маленький огонь, видневшийся где-то высоко над ним, хотя и не так высоко, как Дождевой курган.
Мы все слыхали, что происходит, когда женщина размышляет, — и пословица эта приложима не к одним только женщинам, особенно когда в деле все-таки замешана женщина, да притом красивая. Уайлдив все стоял и стоял, вздыхая по временам в нерешимости, и наконец сказал про себя:
— Да, уж видно, не миновать к ней пойти!
И вместо того, чтобы повернуть к дому, он быстро зашагал по тропке, огибавшей Дождевой курган и поднимавшейся и гору — туда, где горел этот, очевидно, что-то означавший для него, — огонь.
Глава VI
Когда все эгдонское сборище покинуло наконец свой отгоревший костер и на вершине вновь водворилась привычная для нее пустынность, с той стороны, где светился маленький костер, к кургану приблизилась укутанная женская фигура. Если бы охряник все еще следил за событиями на кургане, он узнал бы в ней ту женщину, которая раньше так странно стояла там и исчезла при появлении новых пришельцев. Она опять поднялась на самый взлобок, где красные угли угасшего костра блеснули ей навстречу, словно живые глаза в мертвом теле дня. И теперь она опять стояла неподвижно, объятая со всех сторон огромным простором ночного неба, чья полупрозрачная тьма примерно так же относилась к густой черноте лежащей внизу пустоши, как грех простительный к греху смертному.
Что мог бы сказать о ней тот, кто сейчас бы ее увидел? Что она высока ростом и стройна, что ее движенья изящны, как у воспитанной женщины, но и только, так как плечи ее и грудь утопали в складках шали, повязанной по старинке крест-накрест, а голова была окутана большим платком, предосторожность далеко не лишняя в этот час и на этом месте. Она стояла, повернувшись спиной к северо-западу, но потому ли, что хотела защититься от ветра, дувшего с этой стороны и особенно резкого на вершине, или потому, что ее интересовало что-то на юго-востоке, это пока оставалось неясным.
Столь же непонятна была и причина, в силу которой она стояла там так долго и так неподвижно, словно центральный стержень всего этого обведенного горизонтом круга. Ее необычайное упорство, явное одиночество и очевидное равнодушие ко всем, может быть, скрытым в темноте опасностям, говорило о полном отсутствии страха. А меж тем мрачность этих мест, ничуть не изменившихся с той давней поры, когда Цезарь, как говорят, каждый год спешил их покинуть до наступления осеннего равноденствия, суровость ландшафта и погоды, заставлявшая путешественников с юга описывать наш остров как гомеровскую Киммерию, — все это, казалось бы, не должно было привлекать женщину.
Может быть, она прислушивалась к ветру? Он, правда, чем дальше в ночь, тем все больше набирал силу и все настойчивее вторгался в сознание. Он был как бы нарочно создан для этих мест, так же как эти места были как бы нарочно созданы для ночи. И в шуме ветра здесь, на вересковых склонах, было нечто особенное, чего больше нигде нельзя услышать. Порывы ветра налетали с северо-запада бесчисленными волнами, и когда такая ветровая волна проносилась мимо, в общем ее звучании ясно выделялись три тона: дискант, тенор и бас слышались в ней. Ударяясь о выступы и впадины бугристой почвы и отскакивая рикошетом, она рождала самые низкие поты этого трехголосия. Одновременно возникал баритональный жужжащий гул в листве падубов. И, наконец, меньший по силе, более высокий по тону, трепетный подголосок силился вывести свою собственную приглушенную мелодию — это и был тот особый местный звук, о котором мы говорили. Жидкий и не столь заметный, как первых два, он, однако, производил наибольшее впечатление. В нем заключалось то, что можно назвать языковым своеобразием вересковой пустоши, так как нигде, кроме как здесь, нельзя было его услышать; этим, возможно, и объяснялась напряженная и неослабевающая внимательность стоявшей на холме женщины.