Возвращение на родину — страница 38 из 79

— Как я ошибаюсь в ней?

— Она ленива и вечно всем недовольна. Но дело не только в этом. Пусть даже она само совершенство, чего, конечно, нет, но зачем тебе сейчас понадобилось себя связывать?

— Есть практические соображения, — начал Клайм и остановился, словно вдруг ощутив на себе тяжесть всех веских доводов, которые можно было на него обрушить. — Если я открою школу, образованная жена будет для меня неоценимой помощницей.

— Да ты что, в самом деле думаешь на ней жениться?..

— Ну, так твердо говорить об этом еще преждевременно. Но посудите сами, какую выгоду это может мне принести. Она…

— Ты только не думай, что у нее есть деньги. Гроша ломаного нет за душой.

— Она прекрасно воспитана, из нее выйдет отличная заведующая хозяйством в закрытой школе. Скажу вам откровенно, я несколько изменил свои планы из уважения к вам; думаю, вы будете довольны. Я больше не держусь за прежнее свое намерение — из собственных уст преподавать начатки знания людям самого бедного круга. Я могу добиться большего. Могу открыть хорошую частную школу для сыновей фермеров и, не отрываясь от занятий, выдержать экзамены. Этим способом и с помощью такой жены, как она…

— О, Клайм!

— Я надеюсь со временем оказаться во главе одной из лучших школ нашего графства.

Ибрайт произнес слово «она» с таким жаром, который в разговоре с матерью был до нелепости нескромным. Едва ли хоть одно материнское сердце по сю сторону четырех морей могло бы спокойно принять такое несвоевременное проявление чувств к другой женщине, только еще вступающей в жизнь сына.

— Ты ослеплен, Клайм, — сказала она с горячностью. — Недобрый это был день, когда она впервые попалась тебе на глаза. И весь твой план — это только воздушный замок, который ты нарочно строишь, чтобы оправдать охватившее тебя безумие и успокоить совесть, все-таки встревоженную нелепым положением, в которое ты себя поставил.

— Мама, это неправда, — твердо ответил он.

— И ты можешь утверждать, что я вот сижу и говорю тебе ложь, когда единственное, чего я хочу, это спасти тебя от горя? Стыдись, Клайм! И все из-за этой женщины — этой потаскушки!

Клайм покраснел до корней волос и встал. Он положил руку на плечо матери и произнес голосом, который странно колебался на грани между мольбой и приказанием:

— Я не хочу это слышать. Иначе я могу ответить вам так, что мы оба потом пожалеем.

Его мать раскрыла губы, собираясь изложить еще какую-то гневную истину, но, глянув ему в лицо, увидела там что-то, что заставило ее проглотить свои слова. Клайм прошелся раз-другой по комнате, потом внезапно вышел из дому. Вернулся он только в одиннадцать часов, хотя не выходил за пределы сада. Мать уже легла. На столе горела лампа и стоял ужин. Не прикоснувшись к еде, Клайм запер на болты все двери и ушел к себе наверх.

Глава IV

Один час блаженства и сто печалей

На другой день в Блумс-Энде царил мрак. Ибрайт все время сидел у себя наверху над книгами, но результат его трудов был ничтожно мал. Решив, что в его поведении с матерью не должно быть ничего похожего на враждебность, он несколько раз заговаривал с ней о каких-нибудь домашних делах и не обращал внимания на краткость ее ответов. Поддерживая ту же видимость непринужденного разговора, он сказал ей под вечер около семи часов:

— Сегодня будет затмение луны. Пойду погляжу.

И, надев куртку, вышел.

Луна стояла низко, и от дома ее не было видно; Клайм поднялся по склону долины, пока лунный свет не озарил его всего. Но и тут он не остановился, а продолжал идти по направлению к Дождевому кургану.

Через полчаса он стоял на его вершине. Небо было чисто из края в край, и луна заливала светом всю пустошь, но не делала ее заметно светлее, кроме тех мест, где протоптанные тропинки и весенние ручьи обнажили кремневую гальку и сверкающий кварцевый песок, — это были полоски света среди общей тени. Постояв немного, Клайм нагнулся и пощупал вереск. Он был сухой; Клайм растянулся на кургане лицом к луне, и она тотчас нарисовала в каждом его глазу свое крохотное изображение.

Он часто ходил сюда, не объясняя матери зачем; но сегодня впервые он дал ей объяснение, как будто откровенное, а на самом деле скрывающее его истинную цель. Три месяца тому назад он бы, пожалуй, не поверил, что будет способен на такую двуличность. Возвращаясь на родину, чтобы трудиться в этом уединенном месте, он предвкушал освобождение от раздражающих общественных условностей; а гляди-ка, они были и здесь. В эту минуту еще больше, чем всегда, он жаждал перенестись в какой-нибудь другой мир, не такой, как наш, где личное честолюбие — единственная признанная форма прогресса, но такой, какой, быть может, существовал когда-то на серебряном шаре, сейчас висящем у него над головой. Он проходил взором вдоль и поперек по этой дальней стране — по Заливу Радуг, мрачному Морю Кризисов, Океану Бурь, Озеру Снов, обширным циркам и удивительным кратерам, — пока ему не стало мерещиться, будто он и в самом деле путешествует на луне среди этих диких ландшафтов, стоит на ее полых внутри горах, пробирается по ее пустыням, спускается в ее долины и на высохшее дно ее морей, восходит на края ее потухших вулканов.

Пока он созерцал этот бесконечно удаленный пейзаж, на нижнем крае луны возникло коричневатое пятно: затмение началось. Для Клайма это был заранее условленный момент, ибо небесное явление было поставлено на службу подлунным надобностям и стало сигналом для любовников. Сознание Ибрайта мгновенно вернулось на землю, он встал, отряхнулся и прислушался. Прошла минута, другая, может быть, десять, — тень на луне заметно расширилась. Он услыхал слева шелест, закутанная фигура с поднятым кверху лицом показалась у подножья кургана. Клайм сбежал вниз — и через мгновение пришедшая была в его объятьях и его губы на ее губах.

— Моя Юстасия!

— Клайм, дорогой мой!

Меньше трех месяцев понадобилось, чтобы привести к такому финалу.

Они долго стояли молча, ибо никакой язык не мог быть на уровне того, что они чувствовали; слова были как кремневые орудия давно прошедшей варварской эпохи, употреблять их можно было только изредка.

— Я уж стал удивляться, почему ты не идешь, — сказал Ибрайт, когда она слегка высвободилась из его объятий.

— Ты сказал, через десять минут после того, как тень впервые появится на краю луны; сейчас как раз столько и прошло.

— Ну хорошо, будем думать только о том, что мы наконец вместе.

И, держась за руки, они опять умолкли, а тень на лунном диске стала еще немного шире.

— Тебе долго показалось с тех пор, как ты меня в последний раз видел?

— Мне грустно показалось.

— Но не долго? Это потому, что ты занят, ну и не замечаешь моего отсутствия. А мне делать нечего, и я все это время как будто жила в стоячей воде.

— Я скорее согласен терпеть скуку, дорогая, чем сокращать время такими средствами, как было у меня на этот раз.

— А какими это? Ты думал о том, что не хочешь любить меня?

— Разве может человек не хотеть и все-таки любить? Нет, Юстасия.

— Мужчины могут, женщины — нет.

— Ну, что бы я там ни думал, ясно одно — я люблю тебя больше всего на свете. Люблю до того, что это даже гнетет меня, — это я-то, у которого до сих пор не было с женщинами ничего, кроме приятных и мимолетных увлечений! Дай мне посмотреть на твое озаренное луной лицо, вглядеться в каждую его черту, в каждый изгиб! Всего на волосок отличаются они от черт и изгибов на других женских лицах, которые я видел много раз, прежде чем узнал тебя, — и, однако, какая разница! Все и ничто не больше разнятся меж собой. Еще раз коснуться этих губ! Вот, вот и вот! У тебя веки отяжелели — ты плакала, Юстасия?

— Нет, они у меня всегда такие. Должно быть, оттого, что я иногда так ужасно жалею себя — зачем только я родилась на свет.

— Но сейчас не жалеешь?

— Нет. И все же я знаю, что мы не вечно будем так любить. Любовь не удержишь никакими силами. Она испарится, как дух, — и поэтому я полна страха.

— Напрасно.

— Ах, ты не знаешь. Ты видел больше, чем я, ты бывал в городах и среди людей, о которых я только слыхала, ты дольше прожил, но в этих делах я старше тебя. Я уже однажды любила — другого мужчину, а теперь вот люблю тебя.

— Ради бога, не говори так, Юстасия.

— Но вряд ли я первая разлюблю. Боюсь, все кончится так: твоя мать узнает, что мы встречаемся, и будет настраивать тебя против меня.

— Не может этого быть. Она уже знает о наших встречах.

— И осуждает меня, конечно?

— Я не хочу об этом говорить.

— Ну, и уходи. Повинуйся ей. Я тебя погублю. Очень неосторожно с твоей стороны встречаться со мной. Поцелуй меня и уходи навсегда. Навсегда слышишь?

— Ну уж нет.

— Это твой единственный шанс. Для многих мужчин любовь была проклятием.

— Ты сразу падаешь духом, придумываешь всякие страхи и ничего не хочешь слушать, а ведь ты просто неправильно поняла. Помимо любви, у меня была еще добавочная причина повидать тебя сегодня. Хотя я, не в пример тебе, верю, что наша любовь будет вечной, все же я согласен с тобой в том, что нынешний наш образ жизни продолжаться не может.

— Вот-вот, это влияние твоей матери! Да, вот это что такое. Я знала.

— Да не важно, что это такое. Ты поверь только одному: что я не в силах тебя потерять. Я хочу, чтобы ты всегда была со мной. Даже вот сейчас мне больно отпускать тебя. И от этой боли есть только одно средство: надо, чтобы ты стала моей женой.

Она вздрогнула, потом постаралась произнести спокойным голосом:

— Циники говорят — это средство излечивает от боли, потому что излечивает от любви.

— Но ты мне не ответила. Могу я как-нибудь на днях — я не говорю сейчас — посвататься к тебе?

— Я должна подумать, — тихо проговорила Юстасия. — А сейчас расскажи мне о Париже. Есть ли другой такой город на свете?

— Он очень красив. Но скажи, ты будешь моей?

— Я больше ничьей не буду — этого тебе довольно?