— Да, пока.
— А теперь расскажи мне о Тюильри и Лувре, — уклончиво продолжала она.
— Не люблю говорить о Париже! Ну, ладно. В Лувре, помню, есть комната, которая тебе очень бы подошла, — это галерея Аполлона. Окна там почти все на восток, и ранним утром, когда солнце особенно ярко, она вся горит и сверкает. Лучи ударяют в золотые инкрустации, крохотными пучками молний отлетают на выложенные мозаикой великолепные лари, от ларей — на золотую и серебряную посуду, от посуды — на украшенья и драгоценные камни, от них — на эмали, — в воздухе повисает настоящая сеть блесков, которая прямо-таки слепит глаза. Но я хотел сказать насчет нашей женитьбы…
— А Версаль? Королевская галерея, наверно, не менее роскошная комната?
— Да. Но что толку говорить о роскошных комнатах? Кстати, в Малом Трианоне нам с тобой было бы очень недурно пожить. Ты могла бы гулять в садах при луне и воображать, что ты в Англии, — сады там разбиты на английский манер.
— Да я совсем не хочу это воображать!
— Ну, тогда ты могла бы держаться лужайки перед Большим дворцом. Там все говорит о прошлом, ты чувствовала бы себя как в историческом романе.
Все это было ново для нее, и он, продолжая рассказывать, описал Фонтенебло, Сен-Клу, Булонский лес и другие излюбленные парижанами места прогулок; наконец она спросила:
— Когда же ты посещал все эти места?
— По воскресеньям.
— Ах да, правда. Я ненавижу английские воскресенья. А тамошние обычаи были бы как раз по мне! Дорогой Клайм, ты ведь опять туда уедешь?
Клайм покачал головой и поглядел на затмение.
— Если ты поедешь опять туда, я стану тем… чем ты хочешь, — нежно проговорила она, прислоняясь головой к его плечу. — Скажи, что поедешь, и я сейчас же дам согласие и минуты тебя ждать не заставлю.
— Вот удивительно, — сказал Ибрайт, — и ты, и моя мать тут сошлись во мнениях! Но я поклялся не возвращаться туда, Юстасия. Не город этот я ненавижу, а свое занятие.
— Но ты мог бы поехать в каком-нибудь другом качестве.
— Нет. И, кроме того, это бы помешало моим планам. Не настаивай на этом, Юстасия. Ты выйдешь за меня, скажи?
— Не знаю.
— Ну что тебе так дался Париж, он не лучше других мест. Обещай мне, милая!
— Я уверена, что план этот в конце концов тебе надоест, и ты его бросишь, и тогда уже все будет в порядке; так что хорошо, я обещаю быть твоей — теперь и навсегда.
Клайм мягким нажимом руки повернул к себе ее лицо и поцеловал.
— Ах, но ты не знаешь, что ты получишь, женясь на мне, — сказала она. Иногда мне думается, что в Юстасии Вэй нет того материала, из которого делают этаких добротных домотканых жен. Ну, да не будем думать об этом — смотри, как наше время бежит, бежит, бежит! — Она показала на уже наполовину затемненную луну.
— Ты слишком мрачно смотришь на вещи.
— Нет. Я только боюсь думать о чем-нибудь за пределами настоящего. Что есть, мы знаем. Сейчас мы вместе, а вот долго ли так будет, кто может это сказать? Неизвестное всегда чудится мне полным угрозы, даже когда, казалось бы, можно ожидать только хорошего… Клайм, в этом пригашенном свете лицо у тебя стало какое-то необычное, оно как будто отлито из золота. Это означает, что ты способен на большее, чем все твои планы.
— Ты честолюбива, Юстасия, — нет, не честолюбива, а ты любишь роскошь. И чтобы сделать тебя счастливой, пожалуй, и мне следовало бы иметь такие же вкусы. А я как раз наоборот — готов запереться здесь, в глухом углу, была бы только у меня настоящая работа.
В голосе его была нерешительность, как будто на него вдруг нашло сомненье, прав ли он в своей позиции нетерпеливого любовника, честно ли он поступает по отношению к той, чьи вкусы и склонности так редко и в столь немногом совпадают с его собственными. Она поняла его мысль и прошептала тихо и выразительно, вкладывая горячую убежденность в свои слова.
— Ты только не пойми меня дурно, Клайм; хоть мне и нравится Париж, но тебя я люблю ради тебя самого. Быть твоей женой и жить в Париже — это был бы рай, но лучше жить с тобой здесь, в глухом углу, чем вовсе не быть твоей. Хоть так, хоть сяк, для меня это выигрыш, и даже очень большой. Вот тебе мое, быть может, излишне откровенное признание.
— Сказано чисто по-женски. А теперь мне придется скоро тебя покинуть. Пойдем, я провожу тебя до дому.
— Разве тебе уже пора? — спросила она. — Ах да, вижу, песок почти уже весь просыпался, и тень все больше съедает луну. Не уходи еще! Подождем, пока истечет час, тогда я уж не стану тебя удерживать. Ты уйдешь домой и будешь спать крепко, а я все вздыхаю во сне. Я тебе снилась когда-нибудь?
— Ясного такого сна не припомню.
— Я вижу твое лицо среди образов каждого сна, я слышу твой голос в каждом звуке. Это нехорошо. Это значит — я слишком сильно чувствую. Такая любовь, говорят, не живет долго. Но как это может быть? А впрочем, помню, как-то в Бедмуте я увидела на улице гусарского офицера, он ехал верхом, и хотя я его совсем не знала и он даже никогда не говорил со мной, я так влюбилась в него, что, думала, умру от любви, — но я не умерла и спустя время вовсе перестала о нем думать. Как ужасно, если придет день, когда я смогу не любить тебя, мой Клайм!
— Пожалуйста, не говори таких нелепостей. Когда мы увидим, что близится такое время, мы скажем: «Я пережил свою веру и свое предназначение», — и умрем. Ну вот, час истек, идти пора.
Рука об руку они шли по тропинке к Мистоверу. Возле дома Клайм сказал:
— Сегодня мне уже поздно заходить к твоему дедушке. Как ты думаешь, он будет против?
— Я поговорю с ним. Я так привыкла быть сама себе госпожой, мне и в голову не пришло, что надо будет его спросить.
После долгих прощаний они расстались, и Клайм стал спускаться в сторону Блумс-Энда.
И по мере того как он все дальше уходил от очарованной атмосферы, окружавшей его олимпийскую возлюбленную, его лицо становилось все печальнее уже каким-то другим оттенком печали. Сознание невероятно трудного положения, в которое его поставила любовь, снова нахлынуло на него. Несмотря на видимую готовность Юстасии мириться с сомнительными удовольствиями длительной помолвки и терпеливо ждать, пока он не утвердится на новом поприще, он не мог, конечно, минутами не замечать, что она любит в нем скорее пришельца из веселого мира, к которому сама по праву принадлежала, чем человека, поставившего себе цель, прямо противоположную тому недавнему прошлому, которое так интересовало ее. Часто во время их встреч у нее вырывался вздох или слово сожаления, и нетрудно было понять, что хотя она и не ставит условием возвращение своего будущего мужа во французскую столицу, но именно об этом она втайне мечтает; и это портило ему многие в остальном приятные часы. А вдобавок ко всему — еще углубляющийся разлад между ним и матерью. Всякий раз, как какое-нибудь мелкое происшествие делало для него еще более ощутимым то горе, которое он ей причинял, он уходил из дому и долго в угрюмом одиночестве бродил по пустоши, а ночью душевная смута на многие часы лишала его сна.
Если б только как-нибудь заставить мать увидеть, насколько здравым и практичным был его план и как мало его привязанность к Юстасии влияла на все его намерения, — о, тогда она совсем иначе стала бы на него смотреть!
Таким образом, когда его глаза немного привыкли к слепящему сиянию, зажженному вокруг него любовью и красотой, Ибрайт начал различать, в какие он попал тиски. Иногда он даже думал, что лучше было бы ему никогда не встречать Юстасию, и тут же отвергал эту мысль как бесчеловечную. Три враждебных друг другу элемента он должен был питать и поддерживать: доверие матери к нему, свой план стать учителем и счастье Юстасии. Страстная натура не позволяла ему отказаться ни от одного из них, хотя два из трех — это самое большее, что он мог надеяться сохранить. Любовь его была столь же целомудренна, как любовь Петрарки к Лауре, однако она превратила в кандалы то, что вначале было всего лишь затруднением. Положение, и без того не слишком простое, даже пока в игре участвовал один Клайм, неописуемо усложнилось добавлением Юстасии. Как раз когда мать Клайма уже начала примиряться с одной его затеей, он вдруг завел вторую, еще хуже первой, и этой комбинации его мать не стерпела.
Глава V
Все время, что Ибрайт был не с Юстасией, он сидел, не разгибаясь, над книгами; когда он не читал, он был с нею. Свои свидания они облекали строжайшей тайной.
Однажды его мать вернулась домой после утреннего посещения Томазин. По ее изменившемуся лицу он понял, что что-то случилось.
— Я слышала там очень странную вещь, — мрачно сказала она. — Капитан говорил в гостинице, что ты женишься на Юстасии Вэй.
— Это верно, — сказал Ибрайт. — Но до свадьбы нам, пожалуй, придется ждать еще очень долго.
— Сомневаюсь, чтобы вы стали ждать очень долго! Ты, очевидно, возьмешь ее в Париж? — Голос ее звучал устало и безнадежно.
— Я не вернусь в Париж.
— А здесь что ты будешь делать с женой на шее?
— Открою школу в Бедмуте, как и собирался.
— Но это же вздор! Там учителей хоть пруд пруди. А у тебя даже нет специального образования. Чего там можно достичь при таких условиях?
— Разбогатеть нельзя. Но с моим методом обучения, который столь же нов, как и правилен, я могу принести большую пользу своим ближним.
— Мечты, мечты! Когда бы можно было изобрести еще новый метод, его бы давным-давно изобрели в университетах.
— Нет, мама. Они не могут его изобрести, потому что не соприкасаются с людьми, для которых такой метод нужен, — то есть с теми, кто не получил начального образования. А я поставил себе целью внести серьезные знания в пустые головы, не забивая их сперва тем, что потом все равно придется вымести, прежде чем начинать настоящее ученье.
— Я бы могла тебе поверить, если бы ты сохранил свободу и не взваливал на себя такую обузу, но эта особа… Будь еще она порядочной девушкой, и то бы хорошего мало, но она…