Возвращение на родину — страница 5 из 79

— Это верно, — сказал Хемфри. — До чего народ стал полированный!

— Да хоть меня взять, — подхватил дедушка Кентл. — Пока не пошел я в ополченье в восемьсот четвертом году, не послужил в солдатах, так такой же был телепень, как вы все. А теперь меня хоть куда поверни, нигде не оплошаю!

— Да, кабы ты годился еще в женихи, — сказал Фейруэй, — так теперь-то сумел бы расписаться в церковной книге. Не то что наш Хемфри, он-то насчет грамоты по отцу пошел. Помню, Хем, когда я женился, только взял я перо, гляжу, строчкой выше крест наляпан — зда-аровый, руки в стороны, как у чучела, это твои родители как раз перед нами венчались, и отец, стало быть, свой знак поставил. Ох, и страшенный был крест, черный, голенастый, ни дать ни взять твой батюшка. Не выдержал я, прыснул со смеху, хоть еле дышал от жары, — запарился я с этой свадьбой, а тут еще жена на руке виснет, а Джек Чангли с ребятами в окошко на нас таращатся, зубы скалят. Да тут же подумал я, что вот ведь они и недавно женились, а уже чуть не каждый день ругаются, а теперь я, дурак, в такую же кашу лезу, так, верите ли, в озноб кинуло!.. Да-а, это был денек!

— Уайлдив и годами постарше Томазин Ибрайт. А она к тому ж и собой хороша. Молодой девушке такому человеку на шею бросаться — это уж надо совсем дурой быть.

Эту тираду произнес недавно подошедший к костру торфяник; он держал на плече широкую сердцевидную лопату — обычное орудие торфореза, — и в отблесках от костра ее навостренный край сверкал, как серебряный лук.

— Сотня к нему прибежит, только бы кликнул, — проворчала толстуха.

— А ты, сосед, видал когда-нибудь мужчину, за которого бы ни одна женщина не пошла? — спросил Хемфри.

— Я? Нет, не видал, — ответил торфяник.

— Ни я, — сказал кто-то.

— Ни я, — сказал дедушка Кентл.

— А я вот видал, — изрек Тимоти Фейруэй, еще тверже упираясь ногой в землю. — Знавал я такого. Но только одного, заметьте. — Он громогласно прокашлялся, как будто опасался, что слова его могут не дойти до слушателей из-за неясности произношения. — Да, я знавал такого человека, — повторил он.

— И что же это было за чучело такое несчастное? Урод, что ли, какой или калека? — спросил торфяник.

— Зачем калека? Не слепой он был и не глухой или там немой. А кто таков, не скажу.

— У нас его знают? — спросила Олли.

— Навряд ли, — сказал Тимоти. — Да я имен не называю… Эй, там, ребятки! Подбросьте-ка еще сучьев в огонь!

— А чего это у Христиана Кентла зубы стучат? — спросил молодой паренек из дыма и колыхающихся теней по ту сторону костра. — Прозяб, Христиан?

Тонкий невнятный голос ответил:

— Да нет, я ничего.

— Иди сюда, Христиан, покажись. Я не знал, что ты здесь, — милостиво сказал Фейруэй, обращая сострадательный взгляд в ту сторону, откуда был слышен голос.

В ответ на это приглашение из дыма возник тощий, узкоплечий парень, с жидкими, бесцветными волосами, одетый словно бы не по росту, — из рукавов торчали длинные костлявые руки, из штанин такие же длинные и костлявые лодыжки. Он нерешительно сделал два шага вперед, потом — очень быстро — еще пять-шесть шагов, уже не по своей воле, а подтолкнутый кем-то сзади. Это был младший сын дедушки Кентла.

— Чего ты дрожишь, Христиан? — добродушно спросил торфяник.

— Я — этот человек.

— Какой?

— За которого ни одна женщина идти не хочет.

— Вот те на! — сказал Тимоти Фейруэй, выкатывая глаза, чтобы лучше обозреть всю длинную фигуру Христиана. Дедушка Кентл тоже уставился на сына, как курица на высиженного ею утенка.

— Да, это я. И я очень боюсь, — пролепетал Христиан. — Не повредит это мне, а? Я всегда говорю, что мне наплевать, божусь даже, а на самом деле совсем мне не наплевать, иной раз такой страх нападет, не знаешь куда деваться.

— Ах, чтоб тебе, вот ведь чудно! — сказал Фейруэй. — Я же совсем не про тебя думал. Выходит, в наших краях еще один есть! Да зачем тебе было признаваться, Христиан?

— А что ж делать, коли оно так? Я же не виноват? — Он обратил к ним свои неестественно круглые глаза, обведенные, как на мишени, концентрическими кругами морщинок.

— Это-то конечно. А все ж таки радости мало, меня прямо мороз подрал по коже, когда ты про это сказал, — я думал, только один есть такой горемыка, а оказывается, двое! Плохо твое дело, Христиан. Да ты почем знаешь, что они бы за тебя не пошли?

— А я к ним сватался.

— Ишь ты! Вот бы уж не подумал, что у тебя хватит смелости. И что же последняя тебе сказала? Может, не так страшно, удастся еще ее уломать?

— «Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый», — вот какие были ее слова.

— М-да! Не обнадежила! «Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый», это, брат, крепко сказано. Но и то еще ничего, тут только терпенье нужно, подождать, пока у нахалки у этой седой волос пробьется, тогда небось добрей станет. Сколько тебе лет. Христиан?

— Об осень, как картошку копали, тридцать один стукнуло.

— Не так чтобы очень молод. Но время еще есть.

— Это я с того дня считаю, когда меня крестили — там у них записано в большой книге, что в ризнице лежит. Но мать мне говорила, что от родов до крестин еще сколько-то времени прошло.

— А-а!

— А сколько, хоть убей, не помнит. Знает только, что в ту ночь луны не было.

— Луны не было — э, брат, это плохо! Слушайте, соседи, ведь плохо это для него, а?

— Плохо, — подтвердил дедушка Кеитл, качая головой.

— Мать точно знает, что луны не было, нарочно справлялась у одной женщины, у которой календарь был. Всякий раз ее спрашивала, когда мальчика рожала, потому, слыхала, люди говорят: «Нет луны — нет жены», — так хотела знать, какая доля мальцу выпадет. А что, мистер Фейруэй, как вы считаете, это верно, насчет луны-то?

— Да. «Нет луны — нет жены», — это старая поговорка, мудрая. Кто родился в новолуние, тот, значит, к супружеству не сроден, так бобылем и помрет. Эх, Христиан, надо ж было тебе изо всего месяца в такой день нос наружу высунуть!

— А когда вы родились, луна, наверно, вовсю светила? — сказал Христиан, с завистливым восхищением глядя на Фейруэя.

— Да, уже не в первой была четверти, — небрежно уронил мистер Фейруэй.

— Я бы готов капли в рот не брать, на празднике урожая трезвым ходить, только бы не эта беда — что без луны родился, — продолжал Христиан тем же жалобным речитативом. — Люди надо мной смеются: «Какой, говорят, ты мужчина, роду своему без пользы», — а оно вон ведь откуда идет!

— Да, — вздохнул присмиревший дедушка Кентл. — А все-таки его мать, когда он мальчишкой был, иной раз по целым часам плакала, глаз не осушала, все боялась, вдруг он выправится с годами и в солдаты пойдет.

— Э, да не помирают же от этого, — сказал Фейруэй. — Валухи тоже живут, сколько им положено, не одни бараны.

— Так, может, и я еще поживу? А по ночам, Тимоти, по ночам-то мне не опасно?

— Ты всю жизнь будешь один в постели лежать. А привиденья, известно, не тем являются, кто с женой в обнимку спит. У нас, кстати сказать, будто бы недавно одно видели, очень странное!

— Ой, нет, нет, не надо, не говорите! А то я ночью вспомню, умру со страху! Да вы меня не послушаетесь, я знаю, расскажете, а мне потом спиться будет… А чем оно странное, Тимоти?.. Ой, нет, не говорите!

— Я сам не очень-то верю в привиденья. Но это, говорят, настоящее, без обману. Его мальчонка один видел.

— А какое же оно?.. Ой, нет, не надо…

— Красное. Призраки, они все больше белые, а этот словно в крови выкупался.

Христиан с шумом вдохнул воздух, отчего, впрочем, ничуть не расширилась его впалая грудь, а Хемфри спросил:

— Где его видели?

— Да тут же, на пустоши, только не где мы сейчас, а подальше. Да не стоит к ночи про это поминать. А что вы скажете, соседи, — продолжал Фейруэй более веселым тоном, — насчет того, чтобы нам всем пойти сейчас поздравить молодоженов? — Он с важностью оглядел слушателей, как будто эта идея принадлежала ому самому, а не дедушке Кентлу. — Уж раз люди поженились, надо радоваться, потому, ежели плакать, они все равно не разженятся. Песню им споем, как полагается. А потом, как ребята и женщины домой уйдут, можно и в трактир заглянуть — выпить за новобрачных и сплясать малость перед ихней дверью. Мне-то без надобности, я, сами знаете, непьющий, да хотелось бы молодую потешить, славная девушка, сколько раз мне из своих рук стаканчик подносила, еще когда с теткой жила в Блумс-Энде.

— А что ж! И заглянем! — вскричал дедушка Кентл, повернувшись с такой живостью, что медные его печатки взлетели в воздух. — У меня и то уж в горле пересохло, с утра капли во рту не было. А в «Молчаливой женщине» пивцо есть знатное, на прошлой педеле варили. Эх, погуляем, соседи, хоть бы и всю ночь напролет, завтра воскресенье, выспимся.

— Экой ты верченый, дедушка Кентл, — сказала толстуха, — старику вроде бы и не пристало!

— Ну и верченый, ну и что, а тебе завидно? Ты бы рада меня за печку загнать, чтобы сидел да охал! А я вот лучше им песню спою, «Веселых матросов» либо еще какую, — я, слава те господи, все могу, как есть молодец на все руки!

Король его через плечо

Окинул грозным взглядом:

«Не вышло бы тебе висеть

С разбойниками рядом».

— Да, так вот и сделаем, — сказал Фейруэй. — Споем им свадебную, и пусть себе живут-поживают! А про Клайма Ибрайта одно скажу — поздно спохватился. Коли не хотел, чтоб она за Уайлдива выходила, так приезжал бы пораньше да сам на ней и женился.

— Да, может, он просто хочет у матери немножко пожить, чтобы не страшно ей было одной?

— А мне вот никогда страшно не бывает, даже самому чудно. — сказал дедушка Кентл. — Ночью я такой храбрый — что твой адмирал!

К этому времени костер уже начал гаснуть, топливо было не такое, чтобы долго поддерживать огонь. Остальные костры на всем обозримом с холма пространстве тоже заметно потускнели. По яркости, окраске и стойкости того или другого костра можно было судить о том, какой материал для него использован, а отсюда до некоторой степени и о характере растительности в тех местах. Светлое лучистое пламя, такое же, как на кургане, говорило о зарослях вереска и дрока, которые действительно и простирались на много миль в одну сторону. По другим направлениям пламя вспыхивало быстро и столь же быстро гасло, что служило указанием на самое легкое топливо — солому, сухую ботву, обычные отходы пашни и огорода. Самые стойкие огни, светившиеся ровно и спокойно, словно планета или круглый немигающий глаз, означали дерево ореховые сучья, вязанки терна, а может быть, даже и толстые чурбаки. Эти были редки, и хотя сравнительно небольшие и не столь яркие, как трепетное и преходящее сияние вереска и соломы, теперь именно они побеждали в силу своей долговечности. Те уже гасли один за другим, эти оставались. Все такие костры горели далеко к северу на врезавшихся в небо вершинах, в краю густых рощ и саженых лесов, где почва была иной, а вереск необычным и чуждым явлением.