Возвращение — страница 16 из 72

Герценовские формулы, самая мягкая из которых «черные тараканы — священники», и другие его филиппики проникли в печать. Освободительное движение, казалось бы, побеждает, но ему лучше уехать из Рима, здешние друзья-журналисты советуют отправиться путешествовать. Герцен рискован в своих выступлениях. И — решительно не может заставить себя нанести визит в русское посольство в Риме — засвидетельствовать верноподданнические чувства, как это принято.

Александр с Натали на время переехали в Неаполь. Нужна передышка, хотя бы на месяц, потом он вернется к политической борьбе.

Тут подлинный юг южной страны. Золотое февральское побережье… Мало знакомое им чувство успокоенности относительно детей, которые были на редкость здоровы и веселы в последние месяцы, усиливало впечатление какИх-то радостных каникул. Они завели у себя распорядок, о котором давно мечтали: без посетителей; ранний сон и подъем на рассвете. Самая здоровая вещь — просыпаться рано утром! И сразу же они отправлялись в путешествие по садам, развалинам и музеям. Рассеянно и весело осматривали дворцы и статуи на фоне лазури.

У Натали вполне буквально разбегались глаза. Разбегались, чтобы не сходиться в одной точке углубленности в себя. Она любила пояснения гидов… для того чтобы не слушать. Все подлинное она вбирала в себя без посредства слов — чувствами.

А позднее, вечером, — густое и осязаемое лунное свечение (есть ведь нечто вроде прикосновения света, и он словно омывает кожу, струится в крови, звон каприйских гитар и знаменитая белая марсала в тавернах на набережной, где слышен прибой.

… — Машенька… бог ты мой, я опалила ботинки!

У них тяжело кружились головы от горячих везувийских газов. Совсем вблизи на скалах — огненные потеки. Маменька Луиза Ивановна села на камень, они отвлеклись, и камень с нею почти втянуло в лаву. Опасно, но безумно хочется подняться еще выше по склону действующего вулкана… Проводники совещаются между собой и смеются, не идут.

А на набережной — нанимали лодку, чтобы ехать на Капри, — мальчишки у парапета требовали, чтобы они бросали монеты или кольца: русские всегда бросают, чтобы вернуться!

Его спутницы хотели бы не уезжать отсюда… Тоненькие брови Маши то и дело взлетали вверх от ощущения радости, уверенности.

Он смотрел на мать. Она — непривычно пока — чувствовала себя раскрепощенной, начинала вторую жизнь… У нее, по сути дела, не было первой. Она была красива в юности значительной и светлой красотой, в которой была нежность, дружелюбие, достоинство. В Штутгарте в шестнадцать лет, с каштановыми локонами и ликующими синими глазами, пряча потертые локотки выходного платья, она пела в составе капеллы в русском посольстве на рождество. Там и познакомилась с властным московским барином, настаивавшим ехать с ним на его родину: «Луиза, этого хочет бог!..» Католический бог покинул ее вскоре за доверие к словам православного и иностранца, не соединил их венчанием. Поначалу она исходила в Москве слезами… Потом осмотрелась вокруг. Добилась не любимому им больному сыну Яковлева — Егору — того же содержания, что и Саше. Как могла, ограждала их от давящего и желчного нрава отца. Луиза Ивановна любила Наташу Захарьину, видя в ее положении воспитанницы из милости у княгини Хованской как бы тень своей судьбы. Помогала ей и сыну в их тайной переписке и в ее побеге, сколько упреков приняла потом за это…

Жила бедная его мать, не имея знакомств, никого не принимая, это не поощрялось Яковлевым. У него самого бывали изредка лишь старые сановники, друзья юности. Она не имела Образования, но много читала. И вот теперь в ней пробуждался ее нерастраченный интерес к жизни, горячая и благодарная — за самую возможность проявить себя — любовь к людям, которых его мать была лишена столь долго.

А Натали повторяла: «Я хотела бы умереть здесь!» Он ласково улыбался ее ликованию. (Пронзительно вспоминал впоследствии, когда сбылось через четыре года…)

Она говорила, сияя глазами:

— А вот еще в марте будет цвести виноград… и все, все, что может, будет цвести!..

Это означало, что пока еще не вся радость и красота, но будут, будут! Он взял ее руку — возбужденно бился ее пульс… И легкая горечь подступила к его сердцу: Натали требует от жизни полной гармонии и счастья, когда неизвестно, существуют ли они…

Он грубее милой мечтательницы? Становится незамысловатее с годами? Как знать. Быть может, он и в самом деле утрачивает какие-то фибры, которые заведуют покоем и наслаждением. Жизнь его, пожалуй, привычно уже воспринималась им как не принадлежащая ему самому. Она неосознанно ощущает это (они единый организм) и все заметнее «чувствует» за них обоих — дал бы бог, чтобы впереди одна радость…

А вот его впечатления об этом крае. Его восхищают тяжко и стремительно воспаряющие своды храмов. Они вместилища духа, не божественного, а человеческого. Как и стройные памятники, барельефы и хрупкие на вид каменные кружева венецианских дворцов над зелеными водами каналов с легким запахом тления, водорослей и рыбы. Не поверье, а всеобщее убеждение, что иные из памятников оживают в переменчивом свете заката и рассвета. Отчего же не верить в это? Не зря скульптор Донателло обращался к своей статуе как к живой и требовал: говори же, говори! В такое достойно верить. Герцен всегда преклонялся перед красотой, считал ее талантом, силой. Просветляющей силой… Нужно только очень верить в нее самому художнику, чтобы достигалось высветление душ красотой — ведь получалось же это у итальянцев пятнадцатого века! Он впитывает в себя их уроки. Однако совсем особые размышления, должно быть не предусмотренные гидами, вызывали у него их однотипные пояснения относительно зданий, дворцов и балюстрад: палаццо — это дом-памятник в честь его строителя и владельца… «Достоинство мужа должно быть увенчано домом».

Вот ведь что. Так где же его дом?.. Из Парижа лавочников они уезжали сюда с недоуменным и раздраженным чувством, боялись: что, если в Италии будет хуже? Хотели найти хотя бы покой, солнце и сколько-нибудь человеческую обстановку. И нашли ее. Пожалуй, они проживут здесь с год, если не произойдет ничего непредвиденного. Италия — это радость…

Однако где он, дом для его души? — спрашивал он себя и здесь. В доме не только радуются, но и с пользой работают.


Вновь они встретили на туристских дорогах семейство Тучковых.

Чаще всего они беседовали с Алексеем Алексеевичем не о здешних красотах, а о сроках возможных российских перемен — ведь вот же в Италии разгорается!.. «Генерал» верил, что если так дальше, то не за горами. Он имел в виду сочувствие общественного мнения в России пресечению помещичьих злоупотреблений, а также распространение «идей».

Таков вот был этот старик, крутой и молодцеватый, слегка захандривший в поместном уединении и воспринимающий как глас божий перемены своих настроений. Выглядевший после Парижа и Рима очень светски: шелковая узкополая шляпа и добротный серый сюртук, отменный жилет, правда в следах нюхательного табака — привычка усадебной небрежности. Крупная его голова была под цвет олова, так седеют светлые волосы, на темных седина серебряная. У «генерала» зоркие темные глаза, чувственный рот, улыбка под бурыми усами — ленивая и немного желчная, но молодо преображающая его лицо. Он стареет, становится болезненным и капризным.

Но об идеях он говорил о прежних — декабристского толка: воля, возможность гласности, сословное равенство, республика. Редко кто из их поколения, из не сосланных, но напуганных сыском, после верчения и катанья жизнью и десятилетий душевной скрыти уберег прежние свои взгляды как сегодняшнюю реальность. Эх, российская «воля» — места! Именно в ней нам мнится спасение от всех неурядиц и пропадей, а уж с нею-то как-нибудь приложится и все остальное!.. Но верно ли, что она разрешает все затруднения? — однако таким вопросом не ко времени и слишком болезненно задаваться в ее отсутствие. Вот и не будет пока что биться над тем Александр. А станет с наслаждением смотреть на своего собеседника и слушать этого зоркого и крутого старика, воюющего с произволом и казнокрадством в своем уезде. Воспитывают ведь не сами по себе «идеи», с которыми нетрудно согласиться в общем виде, по-прежнему задавливая просвещение и разоряя мужиков, но воспитывают в противовес этому такие вот люди.

Редким в Неаполе пасмурным днем они затеяли с утра беседовать и пить чай. Да и засиделись с «генералом» до вечера. Разом повеяло на Александра «российскими завтраками, которые продолжаются до темноты, и обедами, которые оканчиваются на другой день»… Уж старшая Елена с робкой заботой заглянула в дверь и проговорила слегка нараспев, как теперь изъясняются встреченные ею здесь московские барышни:

— Папенька, мы подумали: полно вам… Ужин на столе.

Тот вскинул гривастую белую голову:

— Занят я — и полно с твоим «полно»! Ты подслепая ли, я чай, не видишь, что мы заняты?

Александр постарался немного сгладить его резкость:

— Толкуем вот о всяких губернских сплетениях. Одни только абстрактные люди и идеалисты не любят сплетен…

Но «генерал» проводил дочь восклицанием:

— Востра на глупую суету! Без настоящего присмотра вырастя, белится и пудрится, как купчиха!

— Как же… без присмотра? — выразил интонацией свое сомнение в том Александр.

Но Тучков не стал сие обсуждать.

В общей зале послышался тихий плач Елены.

Ершистый старик и в самом деле знал от Москвы до Пензы про вся и всех. Есть у него родичи судейские и министерские, да и сам он в гуще событий. Правда вот, не выбран теперь в уездные предводители: многих не устраивает его нрав и то, что не покрывает расхитителей, которые восемь лет ставят бревенчатый мосток через реку и положили за это время в свой карман — за пять каменных. Помешали его избранию и толки о том, что отпускает мужиков на отхожие промыслы, но тут у Алексея Алексеевича один ответ: чем нищету зрить — лучше с глаз. Да еще его приятельство с Огаревым…

Как он там, Ник? — желал подробно узнать обо всем Александр, хотя о многом в его жизни «генерал» уже рассказывал. Старик посмурнел, высказав, что состояние его соседа серьезно подорвано. Толковали о том с экономическими выкладками и расчетами.