Там, в Париже, каждый месяц приносил теперь все новые отступления от конституции. Была отменена всеобщая подача голосов. И президентом Франции только что был избран Луи Наполеон, племянник Бонапарта, удачливого кровавого «маленького капрала», — понятна тоска по нему нуворишей, лишившихся военных заказов. Тщеславный же и жалкий его родственник сподобился в президенты единственно за принадлежность к той же фамилии. Передняя наконец нашла своего барина, назвал эту ситуацию Герцен. (Через два года вследствие государственного переворота тот станет почти на два десятилетия новым императором Франции.)
Осада французскими войсками восставшего Рима закончилась поражением Римской республики. И пала осажденная Венеция. После недавних парижских расстрелов тысячи французских повстанцев были высланы из страны, для них были созданы лагеря на Маркизских островах. Итак, пародия на революцию, но с настоящей кровью, заключил для себя Александр. И вновь все в Париже зашевелилось в прерванном на время предпринимательстве, воспоминание о крови уже затягивалось жиром…
А здесь вот, «У Тивье», во всеуслышание краснобайствовал тщедушный старичок. Но из свирепых… Из тех, что видят корни всех неудач в том, что мало было положено голов.
Он перебирался от столика к столику и сообщал, таинственно щурясь, что, по его сведениям, завтра в Париже будет жаркий денек! А дальше, через запятую (все едино), заверял в пользе растительной пищи для поддержания духа баррикадистов — особенно в условиях голода в Париже, при тамошнем росте цен!
Герцен спросил у него: а помогает ли от расстрелов?
«Свирепый» доверительно, оскорбленно и взыскующе почти приник к плечу Александра:
— Бифштексы и скептицизм… особенно бифштексы! — поверьте мне, что они гибельны…
— Все это фраза и воображение, как и все прочее! — прервал его Герцен.
— Но позвольте же… Всем известно, что растительная пища раскрепощает дух. Тысячелетия травоядения и собирательства плодов в истории человечества… очевидно же, что тут подлинное!
Впрочем, понятно было, что старичок — лишь распространитель идеи, самая мысль о приложении вегетарианства к историческому прогрессу принадлежала мэтру Густаву Струве. Сводилось все к «мировой душе», которая складывается из единичных чистых душ, а ядение животной плоти оскверняет их, поэтому для победы будущей революции нужно верить в нее плюс усовершенствовать себя физиологически. Тот исповедовал также френологию, и местный анекдот говорил о том, что он якобы избрал свою половину по отсутствию у ней бугра страсти, ощупав ее голову, после чего в усовершенствованном семейном союзе купается с нею каждый день в горном потоке при температуре градусов восемь. Так что хищный старичок был всего лишь из свиты «генерала» Струве и кормился при нем ботвиньей.
Все же Герцен ответил ему, досадуя на себя за нарушение правила «и не оспоривай…», заметил, что устройство зубов у человека и ферменты его пищеварительных органов доказывают как раз обратное! И наконец — меньше всего мозга сравнительно с весом тела было у гигантских травоядных ящеров, они оказались тупиковой ветвью развития. Слова его были, видимо, переданы мэтру.
К столику Герцена подошел осанистый муж с несколько развинченными движениями, которые не вязались с его квадратной фигурой в добротном сюртуке и с фанатичным и топорным лицом, мало похожим, как отметил Александр, на вместилище высшего духа. Это и был Густав Струве, он возбужденно попросил разрешения ощупать его голову. Александр, смеясь, позволил.
Сильные узловатые пальцы пробежались под его волосами.
Заключение мэтра было громогласным и рассерженным:
— У господина Герцена нет бугра почтительности!
Александр предложил ему сесть за свой столик.
В заключение их разговора господин Струве долго удивлялся «славянскому беспорядку» герценовских суждений. В тоне его звучало соболезнование.
Тошно, все тошно… и мимо… Зачем тут его слова, которые ни за чем не нужны? — думал Александр, возвращаясь домой из пестрого и трагического карнавала «У Тивье».
Он размышлял о сути эмиграции. В ней оказываются люди, вырванные с корнем из своей прежней почвы. Поэтому с навязчивой мыслью вернуться завтра любой ценой. Вот и здесь, в Женеве, подобно тому, как когда-то в Париже, эмигранты теснились целыми днями на нескольких бульварах между отелем и почтамтом, ежечасно ждали сообщения о смерти Луи Наполеона и — невесть каким образом — о победе революции. Самая их среда была фантастичной, отсюда их утопичные планы, дележ будущих ключевых постов и озлобленность… Он видел, что их «судорожные упования, деятельность без деятельности лишает их терпения, постоянства и способности к длительному труду». И был один лишь смысл герценовского пребывания в их кругу — его русское печатание за границей; оно будет предпринято! Цель его — не только Россия, но и ознакомление с нею здешнего, почти инопланетного, мира. Ненависть к жандармской политике Российской империи, знал он, велика, но русских начинают постепенно не путать с правительством. По всему тому у него был единственный выход: в здешней неприязненной и мелкой среде жить, отгородясь от нее, своей жизнью и работать на будущее!
Обдумывал он и такую возможность: уехать в Америку, в страну, где все заново. Но он не верил в нее, в будущее общества, которое начинает свою историю с работорговли и искоренения туземных жителей, — не верил.
Тускло и приглушенно было на душе…
Натали также теперь замкнулась и словно бы оцепенела в жизненном испуге, в растерянности, тайных слезах. Лишь изредка, когда они оставались совсем без посторонних, мысли их с трудом, отвычно настраивались на светлое.
В ближайшем будущем ему виделась лишь одна отдушина, единственное лицо из здешних, о ком он тепло думал, — это Пьер Жозеф Прудон. Жаль, что он вдалеке. Или, может быть, напротив, Герцен сейчас был в силах любить только дальних?..
Познакомил их в Париже Николай Сазонов. Он знает всех и бывает повсюду. Герцен шутил о нем, что это не человек, а ходячий мираж. И в Париже, и тут, в Женеве, он наводнял дом Герцена всяческими близкими на час. Но беседа с Прудоном запомнилась. Будучи отчасти знакомы, виделись с ним потом у Бакунина и у Адольфа Рейхеля. Прудон горячо любил Бакунина, и Мишель пребывал под немалым влиянием идей горского самоучки.
Экономист и республиканец, Прудон также исповедовал анархизм, но в менее летучей форме, чем мечты Бакунина о будущем свободном человеке, у него тот воплотился в последовательную критику теперешнего буржуазного государства. Первый же экономический труд Прудона провозглашал: собственность — это кража! Не мощно ли? Он говорил правду и говорил ее в собственном доме…
Запомнилась Герцену и внешность швейцарца: не столько высокий, сколько обширный и выпуклый лоб, упрямый горский нос, жестковатая и вместе простодушная складка губ, пенсне на нем (у него близорукие глаза) выглядело несколько чужеродно. Философ был крепок и сутуловат, как строитель или каменотес. Он из безансонских крестьян по деду, отец его был торговцем, сам Прудон начинал учеником в типографии и стал ее совладельцем; с помощью самообразования получил степень бакалавра. Для Александра он — представитель народа, каким он станет когда-то… В Париже сорок восьмого года он был депутатом национального собрания и выступал с разоблачениями буржуазных лидеров.
Теперь же этот давний знакомец обратился к Герцену с просьбой предоставить ему двадцать четыре тысячи франков денежного залога для издания им журнала социалистического направления. Сумма была значительна, а материальное положение Герцена неясно и шатко. Но возможно ли отказать?
Переговоры велись в письмах, сам Прудон в настоящее время находился за обличительные статьи в тюрьме. Тем более немыслимо отказать… Как пресны все вокруг, кроме резкого и прямого швейцарца! Герцена мало кто увлекал теперь: кутята… укусить не могут, куда им замахиваться на переделку миростроения.
Тут, однако, будет не лишним вспомнить о тогдашней издательской системе. Новейшая европейская реформа печати привела к использованию вместо цензуры системы штрафов. Журналисты могли высказываться, но существовала построчная такса за уколы в адрес правительства, разоблачения экономических махинаций и тому подобного, залога, как правило, хватало на год-полтора. Впрочем, тут не было ничего принципиально нового, тем самым только была заострена извечная постановка вопроса: служение истине или обогащение, ясно, что новую инструкцию о печати не станет нарушать издатель-нувориш. Что же, деньги Герцена послужат еще одному году существования прогрессивной печати во Франции!
Против особенно упорных журналистов практиковались и судебные преследования. Сам Прудон и один из его редакторов были сейчас привлечены к суду сразу за три «нарушения». Но зато как расходился тираж!
Впрочем, были и недовольные, не обходилось без раздражения в адрес его журнала. Требовали безотлагательных рецептов — или молчи о болезни. Тем не менее, считал Александр, сила Прудона в том, что он пробуждает протестующую мысль и на практике учит экономическому анализу. Критика не находит себе места лишь в глубоко реакционной системе, для всякого развивающегося общества негативная информация драгоценнее всякой иной — мысль Герцена в одном из его выступлений в прудоновском издании.
Правда, с участием его в журнале поначалу не обошлось без трений. Пьер Прудон хотел бы видеть его только меценатом, не разделяя политического влияния в редакции. Но нет, Александр заявил ему, что он не Ротшильд, тем более не дама-благотворительница: журнал для него — возможность идейной борьбы. Он будет вести иностранный отдел (тут возможность писать о России), это его условие. Сам наберет в него сотрудников и заведет выплату гонораров иностранным авторам, что до сих пор было не принято. Сотрудничать Герцену придется на расстоянии, он будет посылать свои статьи по почте.
Заключенный тюрьмы Сент-Пелажи слегка недоволен, а впрочем, идет навстречу требованиям Герцена. Уж он-то знает цену эмигрантским потугам к деятельности, и признание им права Александра влиять на курс журнала — это много.