Возвращение — страница 40 из 72

Конечно же Герцен объяснял — «что не гувернантка»… Дело было с очевидностью в другом: взаимная борьба за сферы влияния. Женщины отзывчивы, но и жестоки…

И вот однажды, когда все отправились на прогулку, фон Мейзенбуг съехала из дома, надеясь, что ее немедленно вернут. Александр Иванович удержался от такого шага. Выхода все равно не было. Немыслимо ведь было бы выбрать «в другую сторону»…

Огарев теперь все чаще уходил без сопровождающих изучать Лондон. Его в самом деле лучше видеть наедине, считал Герцен, чтобы душа оставалась в горести раскрепощенной и неподконтрольной.

Ник наблюдал те же притоны и новейшие достижения предпринимательской мысли в этой области — ночлежки, в которых можно было спать до утра сидя, держась за веревку, все это в зловонной атмосфере. Однажды Нику стало дурно на выходе из ночлежки, и он добрался домой только к утру с помощью подозрительного сопровождающего.

Познакомился Николай Платонович и с эмигрантской братией. Ему было легче сойтись с нею: у него не было памяти об их полупредательстве и уклончивости, о том, как отшатнулись. Как всегда и везде, среди лондонских эмигрантов возник культ Огарева, они тянулись к его согревающей вселюбви. Александр Иванович шутя обещал ящик шампанского тому, кто приведет человека, который бы не понравился Огареву… Он считал, что тот не блестяще разбирается в людях. Да впрочем, облагораживает их; надолго ли и напрочно — бог весть.

А еще Николай Платонович неизменно становился для окружающих «директором совести», высшим судьей во всех моральных вопросах. Так оно скоро стало и в Лондоне.

В Александре Ивановиче просыпалась порой, как и в Москве, легкая ревность. Однажды говорили обо всем здешнем и о своем прошлом, Николай Платонович прижался щекой к его виску:

— Мы в жизнь пришли вместе, люблю тебя сейчас больше, чем в детской Москве!


Чтобы удобнее устроиться с бытом, Александр Иванович вновь сменил жилье. В Лондоне, понял он, тем более теперь, после приезда Ника ему можно жить только в совершенно отдельном доме: допоздна у них пение и разговоры, Огарев презабавно представляет в лицах все виденное за день. Как вдруг раздается стук в стену…

Впрочем, в Лондоне он менял адрес постоянно, сам для себя объясняя это легким неврозом эмиграции. Вскоре после очередного переезда начинал видеть все недостатки дома и местности и в нем нарастало желание — куда угодно прочь. Становились неприятны даже одни и те же лица на остановке омнибуса.

Теперешний его дом был похож на фермерскую усадьбу под черепичной кровлей, увит плющом. В парке росли могучие липы, и изгородь с улицы казалась словно бы кружевной поверху от цветущего жасмина.

Огаревы сняли квартиру по соседству. И Наталия Алексеевна воцарилась среди детей.


Толковали с Николаем Платоновичем о здешних кланах.

Нечто беспредельно радужное и завтра же исполнимое исповедуют, как нетрудно заметить, и люди Блана, и лондонские сербы, и «беглые» поляки. Люди нынче гуртовые, считает Герцен, оригиналов в Европе нет.

Притом у всех них заносчивость в отношении России. С чего бы это? Повсеместно здесь — всё те же застойные формы, которые к тому же после разгрома 1848 года изрядно утратили свое содержание, в которых трудно дышать… Просто у них на родине они неприкрашены, а тут «прилично-противны». Одна и есть надежда — на русского мужика или на французского работника. Тут они с Огаревым были единодушны.

— Эх, чего-то бы свежего… Вот явился б у нас новый Пугачев — пошел бы к нему в адъютанты! — улыбался Ник.

— Ему таких хворых не надобно!

О жизни в России Николай Платонович рассказал невеселое, что в ней везде натыкаешься на прутья клетки; многие, впрочем, довольно быстро научились так соизмерять свои шаги и даже устремления, что перестали доходить до ограды. И благодаря этому новому специфическому предощущению границы клетки, они теперь даже волей некоторой наслаждаются, осознав по необходимости пределы своей свободы.

Порадовало Герцена также, насколько верно в короткий срок Огаревым было уловлено все то же насчет здешнего житья, что знал о нем сам Александр Иванович. Энгельсон и прочие — вон и в два десятилетия…

Близость его и герценовского мировоззрения? Не только. Поэт — вот объяснение. Они и есть дальновидящие и ясновидящие, ведь несомненно есть что-то материальное в этом мифе, общем у всех народов; однако поэты высказывают не то, чего нет в реальной действительности или же будет случайно, но то, что пока еще не известно всем, дремлет в их ощущениях. Вот что полагал по поводу быстроты постижения им всего здешнего Александр Иванович.

Поэтом бывает воспринято едва наметившееся и слабо очерченное… Проза, она пашет и пласты подымает, но в ней бывает неловко порой передать едва слышный «лепет сердца».

Я в старой библии гадал

И только жаждал и мечтал,

Чтоб были мне по воле рока

И жизнь, и скорбь, и смерть пророка, —

давняя строфа у Ника.

Вспомнили еще одного поэта, который был им в жизни, и сдвинули бокалы. Долго не разъединяли их (стало сиротливо, и это было как прижаться друг к другу плечами).

Полгода назад умер в Москве Грановский. Толпа длиной в версту провожала его.


— А вот скажи-ка!.. — начинал кто-то из них.

Герцен и Николай Платонович часами сосредоточенно обсуждали состояние дел типографии. Тогда и наткнулись на находку.

Огарев уже изучил все, изданное без него, и немедленно сам включился в работу, немного потеснив в управлении типографией Чернецкого, на счастье сойдясь с ним. Ник с удовольствием повторял, что пробуждается от российской спячки, она ведь налипает на всех нас.

— Работы — гибель, — улыбался Александр. — В Лондоне единственно можно работать, работать, как локомотив. Иначе подминает…

Дела их типографии шли неплохо. «Полярная звезда» с профилями пяти казненных декабристов была нарасхват у нахлынувших русских путешественников, непривычная русская публика тянулась к вольному слову. С большими, правда, потерями была налажена теперь доставка альманаха на родину через польскую границу с контрабандистами. Письма из России шли на банк Ротшильда и на адрес Рейхелей.

Программой их Вольной типографии было: низложение крепостного права и распространение в России свободного образа мыслей. Поражение чудовищной империи в чудовищной войне — ныне это стало очевидным как бы пробудило общество. «Нужно поколачивать тиранов, как ветхое платье, чтобы выбивать из них пыль», — любили повторять они с Ником.

— А вот скажи-ка… если завести не журнал, а регулярную газету на бумаге, почти папиросной — чтобы легче было провозить? — предложил в ходе их практического разговора о делах типографии Николай Платонович.

Его идея была стремительно развита Герценом. Он вспомнил строку из огаревского стихотворения, посвященного Искандеру: «Об истине глася неутомимо…» — и дальше о колоколе… Они назовут газету «Колокол»!

Дальше они читали огаревские стихи хором:

С немногими свершим наш путь,

Но не погибнет наше слово…

Прервались, как в юности, хохотом без причин, от полноты на сердце. Виват «звонарям»!

Глава двадцатаяДемонические силы

Ангара встает в своем верхнем течении поздно. Здесь она стеснена скальными отвесами, воду крутят омуты и взметывают пороги, сокрушительное течение долго не дает установиться льду. Густой туман валит от стремнин, оседает узорчатым, как здесь говорят, куржаком на черные базальты. Диковинная и яростная природа.

Наняв лодочника, Михаил Бакунин ходил с ним на пару на шестах до самого Байкала — до Лиственничной. Обратно спустились в изнеможении, не слушались руки, в ушах стоял рокот воды. Эх, что там приговаривает вода? «Бог создал рай, а черт иркутский край!» — местная поговорка. Да все лучше, чем питерские равелины.

Иркутск — город на месте прежнего острога, во исполнение торговых и прежних обязанностей. Еще Петр I простертой на тысячи верст рукою забросил в здешний посад несколько сотен сосланных, и сами сюда стекались беглые. На каждой станции тракта, который высланный на поселение Бакунин осиливал по причине безденежья почти что в телеге, — свой говор, настороженность и приглядчивость мужиков, пока что к незнакомому приезжему не слишком участливых. Живут здесь тесным миром: край рисковый, среди пришлых бывает немало охотников побродить с топором вдоль тракта и около золотых приисков.

Горные отроги были укрыты до вершин пихтачом. Темнохвойные зимние массивы с прожилками осинника вдоль тракта и вокруг города выглядели весьма мрачно. Пейзаж, навевающий чувство оторванности, глуши и крутой схватки стихий… На здешнем рынке незнакомое: укрытые тулупами, сдавленные и клейкие, с ананасным духом ягоды княженики и освежеванные тушки кабарги — малорослого оленя с клыками и без рогов — мясо знатное.

Впечатление оторванности и экзотики было справедливо, а впрочем, Иркутск — резиденция генерал-губернатора Сибири, ее «столица».

Сам город в основном бревенчатый, ямистые улицы летом пыльны. Но дома исправные, избы двухэтажные, то же и в слободах; с тесовыми крышами — под соломой ютиться мир не даст, чтобы не выгорала что ни год дюжина подворий. Двери и ставни раскрашенные, и резные кони на крыше. Сибиряк ограничит себя во многом, но дом справит. Лаптей не знают, да они и не по климату здесь, местные чиновницы тоже носят валяные бурочки, однако потоньше. Одеты простые горожане в шапки из беличьего меха, меховые дошки на молодайках.

Улицы печников, плотников, шубников и пимокатов… А живущие на окраинах крестьянствуют. Который уже век ничейные крестьяне… С осанкой слегка недоверчивой и независимой. Озимые выстаивают тут не всякий год, но иногда хлеб родится богатый и тогда падет в цене, но голода не знают. Порадовала Бакунина свобода обращения здешних жителей с чиновниками. Забитости новых поселенцев дивятся, их не считают за равных и роднятся только уже с выросшими тут их детьми. Зауральскую Расею, от которой бежали — кто поколение, кто десять колен назад, — не жалуют. Эх, Сибирь, жить бы здесь, если б еще на свободе, не ходить отмечаться у урядника…