подымали. На Западе их было пятнадцать, странным образом «рифмуется»… Даже декабристы (самое недавнее по времени) пользовались мифом о гуманном наследнике Константине для отклика и одобрения в войсках. Фантасмагория российского протеста… Так бывает, когда нет прямого исхода. Но мы уже говорили, что причиной всему не покорность отупения, а слишком мощный и продолжительный гнет, начиная от половцев и татаровей, от нашествия которых мы заградили собой Европу. Русь, изнемогающая в своем терпении! Но не хотелось бы, чтобы ее пробудил новый свирепый нажим, чтобы море крови — и новый пробег по безвыходному кругу… России в неподвижности ее истории словно бы оказывалось необходимым время от времени выпускать лишнюю кровь, чтобы вернуться к прежней глушине… то есть малоподвижности от малокровия, ничего более тем не достигнув… Но неизменно вновь тяготея к безысходной для нее кровавой купели. Полно, будет теперь другим новое поколение Есть уже! Для него мы должны направлять здесь пока что почти в одиночку естественное движение истории…
— Острейший вопрос — о крови в будущем перевороте. Ведущий пропаганду не может не ставить его… Тут — вопрос вопросов для русского мыслителя.
— О да. Вопрос… Нельзя верить в одну какую-то спасительную меру, в том числе и в кровь (без нее, мол, не прочно). Я ненавижу это средство. Хотя для отпора не счел бы его несправедливым. Все поворачивается сейчас серьезно и жгуче, выходит за рамки партийных прений. Мы зовем, и коли идти — нельзя останавливаться на полдороге. Но мой долг при этом говорить о непреходящей ценности чужой жизни и души, человек — это невосполнимо! — Герцен помнит кровь, самовозгорание и распространение взаимной ненависти в сорок восьмом году и сколь дешево стоили тогда людские жизни. Поэтому — осторожней… Лишь как самую дорогую плату! Человеческая жизнь — ценность абсолютная. Многие доводы прочь, если она под угрозой. Так должно быть; и если история не пойдет таким путем — жаль ее. Снова он верит, что в России, подготовленной их усилиями, будет иначе!
Судьба ее колоссальна. Хотя нам не хватает сейчас той гуманности, что дается долгим просвещением. Да и просто благоустроенности и сытости не хватает…
…За окнами шелестел предрассветный ветерок. Звезда раскачивалась в ветках. Человек воспринимает и отчасти воспроизводит в структурах своего организма черты природы и климата, в котором он живет, — он стал теперь медлительнее и тверже, Герцен. Чуть грузен, но при этом у него как бы подсушенные усталостью — работой для газеты по десяти часов в сутки — черты лица.
Правда, на людях Александр Иванович немного другой: гости издалека — посетители, которых становилось все больше, должны были видеть его российским, оживленным, радушным… впрочем, это так и есть. У него теперь как бы два темперамента. А может быть, тут сказывались годы: ему сорок пять.
Звезда за окном повисла в мглистых ветвях и истаяла. Наступило новое его рабочее утро.
Глава двадцать втораяВизиты
— Это вы ли, Александр Иваныч! Я узнал тебя по карточкам! — На пороге стоял невысокого роста человек лет тридцати, в сюртуке, похожем на русскую поддевку, из-под которой виднелась пестрая рубаха, и в сапогах. С мелкими и слегка острыми чертами лица. Небольшие глаза его посматривали бойко.
— Вы-то, скажите, кто же?
Тот назвался.
Герцен был восхищен посетителем… Нежданного гостя не знали куда усадить. Он — настоящий волжский крестьянин, недавний крепостной, заработал денег и выкупился. Теперь вот — по европам. Звали его Селиверст Плесков.
Когда назавтра собралась разноплеменная эмиграция, герценовские посетители с веселой опаской смотрели на гостя, опрокидывающего разом стакан водки. Иностранцы беспокоились: он обожжет себе глотку! Но никакой пагубы не происходило. Глаза Селиверста к концу вечера покраснели от выпитого, но посверкивали ухарски, потому как гость решил потрясти здешних. Под конец он шутейно всплакнул и потянулся приобнять поляка… Тот был шокирован. Ну да ничего, простит хозяина.
— Как мы-то, стало, там, Александр Иваныч? Да что ж оно, житье — хорошая жизнь, лучшей-то не видали.
«Что же… суровость точек отсчета… Эх, российская жизнь, бездолье!» Герцен наблюдал. И Ник также впитывал гостя взглядом. Правда, помимо своих собственных дел Плесков мало что умел рассказать. Разбогател он на извозе, лошадей удачных заведя, дальше пошел в гору на пеньковой торговле; за жену, правда, еще не выплатил. В Германии недавно погостил, теперь вот тут.
— А что же вы, Александр Ваныч, жидкое всё пьете? (Имелось в виду красное вино.) Али супруга заругается? Черным хлебцем с солью заесть — запах и отобьет! — подзадоривал его гость.
— Не то чтобы заругается, отвык я от крепкого, милый, работать много надо.
Они подзуживали друг друга взглядами, в глазах Селиверста читалось превосходство.
— Так оно кровь разжижает!
— Говорят — как раз наоборот.
— Я ведь просто сужу: жидкое — разжижает.
— Да водка, что ж, не жидкая? — А впрочем, спорить им было не о чем, у Селиверста имелись те внутренние основания, что общителен, весел, почти по-незнакомому не робок, а слова — что же, они не купленные и имеют другой смысл, вроде того, что «слабы вы тут — лондонские», да что спорить, чья и в чем сила, — дело прояснит.
Гость выказывал себя бойко.
Было это еще до отъезда сына. Саша в роли переводчика водил его по городу. Их проход был красочен. Когда гость выбирался из омнибуса, мальчишки бежали за ним, удивляясь его костюму, и провожали его криками «У ре!». Тот бросал им горсть серебра, снимал картуз и раскланивался, лихо отмахивая чуб.
Однажды их с сыном не было до утра. Герцен распорядился: когда бы Саша ни вернулся, пусть зайдет к нему! Пропавшие явились только к обеду. Плесков с добродушным лукавством уверял, что боялись беспокоить поздно вечером и ночевали поэтому в его номере. Сын молчал, повесив голову. Герцен встретил обоих резко. Гостю было сказано: Саше разгул не по летам, вернее, никогда ему этого не нужно, как и ему самому не по возрасту!
Александр Иванович думал потом о Плескове: зачем он приезжал? Так и осталось неясным. Увы, он пока не понимал «самости» и воли вне кутежа и чада. И не знал жизни вне «дико-народной». Еле выбрался из Лондона, — как и в Германии, отсидел за долги…
Даже теперешнее отдаленное их местожительство не уменьшало наплыва визитеров. «Звонари» были в моде!
Не проникнув к ним раз и другой, посетители посылали порученцев. Вот, пройдя через калитку в тополиной аллее и повстречав там Тату («Какая красавица у вас девочка!»), в гостиную скользнула не в урочный час старушка, какую до предела странно было видеть в Лондоне, наружно — совершенная усадебная ключница. Феона Степановна Кушакова — привезла послание от господ. Она присепетывала, раскланивалась сухонькой головкой и дробно тарахтела хохотком, весьма непринужденным.
Что же было делать, коли она здесь. «Не хотите ли кофе?» — спросил Александр Иванович. «С ликером, батюшка?» — «Пожалуйте». Кофе она затребовала покрепче и, напившись горячего, деликатно утерла нос двоеперсгием. В кабинет заглянул отправляющийся в город на занятия Саша. Старушка буркнула брюзгливо: «Какой-нибудь секретаришка, я чай?» (Вышло у нее «я сяй».) Ей показался несолидным модный сюртук на сыне. Вообще, Герцен чувствовал, что и сам он как-то крайне не понравился посетительнице…
Старушка заставила его прочитать привезенное ею письмо и не медлить с ответом. Записка в конверте оказалась приглашением: кубасовский уездный предводитель дворянства и его супруга просили оказать им честь откушать у них завтра в три часа.
— Передайте господам, что это невозможно!
Старушка-приживалка была раздосадована и допрашивала его, сурово присепетывая:
— Как се это будет? Ротмистр Солипатров вернулся — говорит, сто был принят у вас!
— Передайте, что, скорее всего, обманывает.
…По почте доставили письмо — неграмотное и до предела горестное, от дворовых князя Голицына, который сбежал с актрисой. Прожился за границей и бросил теперь крепостных в Лондоне без знания языка, без гроша. Мир не без сочувствующих людей, и кто-то рассказал им о Герцене. Александр Иванович очень смеялся. И разыскал бедолаг.
Те уже спокойнее дожидались князя, который явился только два месяца спустя.
…Был в Путнее после Крымской кампании и молодцеватый офицер с купеческой дочерью из Бессарабии. Рассказал, что бежал из части, потому что там страшные злоупотребления. Закатил ужин в честь своего отъезда в Америку. Позднее прочитали в газетах, что уехал он, увезя полковую кассу.
Посетитель в том же роде — фальшивомонетчик…
Странная вещь популярность, думал Александр Иванович.
…И вот Тургенев вновь увидел огромные наклоненные ивы вдоль набережной Сены. Париж показался ему все тем же по духу. Но у него самого сердце щемило от невосполнимой потери: молодость его прошла. В июне 56-го Иваном Сергеевичем наконец было получено разрешение ехать за границу. Его хандра началась сразу после российского кордона. Непонятная усталость, и среди летней жары клекотали легкие. Бронхит. Да плюс старинная его невралгия, которая вернулась к нему в той обстановке, где она началась.
Он не любил больших отелей с тамошней стесненной, почти всегда прилюдной жизнью и устроился в маленьком пансионе: перемогаться лучше всего наедине. Но вот наконец он едет дилижансом по направлению Ро-дэ-в-Бри. Испытывает чувство — как перед гимназическим экзаменом в младших классах, когда ты мог бы прочесть наизусть страницы из Катулла, а спрашивают всего лишь — времена латинских глаголов, и вот на этой малости, от несоразмерности ее с тем, что у тебя за душой, ты и можешь споткнуться, с тоскою чувствуешь это…
Семь лет он не был в Куртавнеле. Он удивил его своим видом модернизированной усадьбы. Зеленели аллеи и лужайки, полноводные каналы огибали поместье. Когда-то он сам очищал их от камней. Умелец садовник завел передовое садоводство, создает новые сорта. Вымахали каштаны и тополя…