Возвращение — страница 47 из 72

На его взгляд, в ней все же заметна была отвычка от него, может быть, охлаждение. Полин не могла не чувствовать его непроизносимый упрек, что вызывало ее невольное раздражение. Она сама вряд ли его сознавала.

Красива и права — такою запомнилась; последнее — каким-то образом — также вследствие ее гордости, смелости и властности, порой способной попирать других. Иван Сергеевич чувствовал себя виноватым, пытающимся подарить ей вещь, которая не нужна ей… Толстый и милый Луи, почитающий себя счастливым и в любой ситуации способный быть таковым, имей он при том красное вино и фазанью ферму, был в самом деле наилучшим вариантом для нее, она снова была права.

Вновь он в Париже. Потом Баден-Баден, Булонь, Марсель и так дальше.

Бывает полоса в отношениях, когда лучше вспоминать друг друга вдалеке. Не так болезненно.

В отдалении от нее он спрашивал себя: что же такое Полин, какова она? Улыбнулся печально: «Она добра, то есть щедра… то есть отдает другим то, что ей не совсем нужно…» Началось все почти уже два десятилетия назад, когда его больше всего пленяла красота (в ее ряду музыка), и в дальнейшем ему виделось в их отношениях благо для него. Теперь же ему не спастись. Давно погибла надежда на счастье, но все же не сама любовь. Корень ее иррационален!..

Металась мысль. Пусть он давно объяснил себе, что роль честных людей на этом свете, по-видимому, состоит исключительно в том, чтобы страдать и погибнуть с достоинством, но все-таки ему было тяжело сейчас, когда, как ему казалось, он вплотную приблизился к концу… или по крайней мере к скорой омертвелости всех чувств, неизбежной после теперешней боли. Он усиливал ее попытками самосознания. Не одному черту, а и самому себе в глаза вглядываться не следует…

…В Зинциге, в кропотливом уюте крошечного немецкого городка, по какой-то противоположности с обстановкой в его воображении возникло словно бы чуть диковатое, красивое юное женское лицо, порывистость и крупность русского характера — девушка, «вылепленная» из многих… Ивану Сергеевичу захотелось рассказать, полусознаваемую вначале, непрекратимую любовную историю.

Он понял, что вновь будет писать. И называться повесть будет «Ася».

«Хоть время теперь, кажется, совсем не туда смотрит…» — угадывал он возражения иных из своих будущих читателей. Но знал, что это лишь по видимости так.


Много времени у «лондонцев» отнимали многочисленные в ту пору визиты. Порой все домашние Александра Ивановича изнемогали от них.

Приехала одна российская дама лет пятидесяти и представилась Герцену и Николаю Платоновичу:

— Дочь аристократа, вдова аристократа и мать аристократа! — Имя у нее было действительно громкое, манеры внушительные и заносчивые.

Дама была энергичной и с малиновым румянцем. Они ездили с невесткой на воды.

Та же, напротив, была из изможденно-утонченных, салонное (вроде того, как бывают тепличные) растение. Но руку для поцелуя не протягивала, что-то все же понимала относительно места, куда попала.

О да, хозяева им понравились… Они с удовлетворением высказали, что в них, пожалуй, нет самовлюбленности, которая столь свойственна, на их взгляд, этим людям ниоткуда, ставшим почему-то, игрою судьбы, заметными в обществе. Герцен, к примеру, — сама открытость и любезность, одет скромно и просто… так что уж даже чего-то и не хватает, из той, знаете ли, маститости… Они с Огаревым хорошей крови, она объясняет — этим.

Что происходит в России? Право, ничего, разве что студенты в столицах стали так дерзки. Племянник Мишель жалуется, что на лекциях в университете скверно пахнет от поповичей.

Завернули они сюда отметиться. Ну и взаимно лестно.

При виде их особенно наглядной становилась преступность жизни в роскоши. Она растлевает живущих в ней, и никакими цветами духовности (нет их) отнюдь не возмещает усилия тех обобранных, за чей счет они живут. В то же время обычный крестьянин центральной полосы во всю жизнь не ест мяса, и у него постоянно не хватает хлеба. Кто побогаче, заготавливают капусту. Чудовищно расстояние между народом и Петербургом!

Гостьи велеречиво упрекали «лондонцев» за их возмущение сегодняшним положением народа, за то, что у них хватает мужества говорить, насколько он обделен во всем. По их мысли, он на то и предназначен. Они приехали убедить в этом «звонарей».

…Вот еще посетитель — судебный чиновник. Моложав и томен. От его позы в кресле веяло той развратной негой, что дается многолетним сидением в суде перед поясными поклонами крестьян. Пунцовый шелковый жилет и округлость всех форм… Чрезвычайно приятный барин. И звали его Модестом Петровичем Лихоегиным, ох уж и метит иной раз фамилия!

Говорил он о своих правах. Этакий со сдобными щеками службист из Болохны, явившийся засвидетельствовать свое сочувствие вольной печати и то, что он не такой ретроград, как его коллеги, и если бы правительство умело ценить людей… Не продвигают по службе. В то время как местный исправник — пусть «лондонцы» отделают его, весь уезд благодарен будет, и ему даже поручено просить их об этом — человек растленный, дочь свою не выдает замуж, чтобы не отделять приданого, проиграл прокурору в карты двадцать четыре рубля и норовит не заплатить. Но нынче, знаете ли, не прежние времена, если затирают — можно будет сыскать честь в «Колоколе»! Посетитель осклабился…

Герцен выбежал из кабинета и, заглянув к Нику, задохнулся от смеха:

— Нет, ты послушай, что врет этот изверг!

— …Ну а то, что вы больно много напираете на крестьянский вопрос… не созрело!

— Будто бы?

— Ей-ей-с. Тоже подобие божие… да. Но преждевременно.

…Другой посетитель. Разговор основательнее.

Он осанист и крепок, несмотря на преклонные годы. Отечные складки на лице от тучности и подорванного сердца. Генерал когда-то был боевым офицером под Бородином, затем служил по штабам, имеет много наград.

Поговорили с ним о выпушках и орденах. Отчего же нет — освежить в памяти, все что ни приходит из сведений о родине, все интересно. Хотя бы вот об орденских лентах: оранжево-черная через плечо — Святого Георгия, черно-красная — Владимира, красная — Анны, голубая — Андрея Первозванного… Генералу оставалось получить всего лишь последнюю. Ордена, усыпанные бриллиантами, алмазами, рубинами… (Хранились, понятно, в его питерском доме.)

— Ну вот, славный Александр Иванович, Россия двинулась по пути… по стремительному пути. Доверительно сообщаю вам, что возможно — это возможно! — будет созван комитет подготовки к реформе… (Очень могло быть, что высокий гость послан, чтобы умерить агитацию «Колокола» по крестьянскому вопросу, подумал про себя хозяин.)

— Если сбудется, генерал, выпью ваше здоровье!

— Но за что же еще ратует «Колокол»?

— Мы сие оглашаем из номера в номер.

— Конфиденциальным образом вам скажу (не слишком ли густо доверительности, снова улыбнулся Герцен), что «Колоколом» теперь открыто пользуются в министерствах для информации о злоупотреблениях.

— Вы спрашиваете — «о чем мы?», — решил все же объяснить Александр Иванович. — Сегодняшний гордиев узел — освобождение крестьян. Петербург хотел бы думать, что речь тут идет всего лишь о личной свободе, которая при существующем деспотизме имеет крайне мало значения! Освобождение немыслимо без земельной реформы. Итак — земля освобождаемым! И как не менее важное — равноправие сословий перед законом, избавление от битья взамен всех форм суда и права.

— Это особенно похвально для русского сердца, что не забыта такая малость…

— Однако не мелочь для тех, кто подвергается! Так вот, за освобождение рабов и умственное движение России.

— То есть и все дальнейшее?.. — спросил гость с тяжелым испугом. Хотя генерал был подобран с довольно широкими взглядами…

…А вот гость, подающий свой визит как дорогую бомбоньерку.

Вид у него пресыщенный и самолюбивый. Евгений Аристархович Гурнов, помещик и сановник.

— Не приехать к вам нужно теперь больше смелости, чем посетить!

Сказано было недурно, оценил Герцен. Даже сидевший с рассеянным видом Ник (ему нездоровилось) улыбнулся. Он оживился и завел с посетителем беседу на аграрные темы в новейших терминах. Гурнов показал неплохое знание передовых воззрений в этой области. При таком повороте разговора Герцен всегда несколько устранялся: экономист — Николенька. Понуро-самолюбивый гость, стяжав успех, к которому, видимо, был привычен, прояснел холодным лицом.

— Длительное разорение русской деревни… болит совесть… — можно было услышать от него дальше. (Разновидность «кающегося дворянина»? — спрашивал себя Герцен.) — Так что, если бы не надежда на нового государя, можно было бы признать справедливыми самые решительные низовые выступления. И знаю, что и в Лондоне разделяют эту надежду.

— Так ли уж мы разделяем? — Герцен был слегка раздражен, так как подобные разговоры с гостями были давнишними и постоянными в Путнее. Ему с Огаревым было трудно совершенно отказаться от таких надежд, но и оснований поверить в них окончательно было явно недостаточно. Александр Иванович пояснил свою позицию: — Так вот, я готов буду признать его действительно великим государем (в конце концов, подобные реформы здесь, в Европе, когда-то закреплялись в законодательном порядке монархами), но пусть же он наконец в самом деле изменит хоть что-то! Что же он сделал для страны, кроме некоторого удешевления заграничных паспортов и амнистии декабристам, которых было уже стыдно держать в рудниках в мафусаиловом возрасте?

— Полегче стала цензура.

— Да полно, уже — вчерашний день. Несмотря на то, что препоны для слова просто-напросто нерациональны… На Западе всякое крамольное издание выходит тиражом хотя бы в сотню экземпляров, тем самым снимается интерес к запретному плоду… Что, впрочем, обусловлено и характером здешней публики.

— Но тем не менее невозможно не признать, что в лице Александра Россия приобрела наконец просвещенного и широкого мыслью государя. Близкие к нему люди передают, что он с особой приверженностью цитирует Гёте — свободолюба и мудреца. Притом крепок и бодр духом: ходил с рогатиной на медведя… И если медлит, это говорит о многосложности задачи: одна стронутая песчинка может совлечь гору…