Возвращение — страница 50 из 72

Письма из России по-прежнему шли на банк Ротшильда и на адрес Рейхелей, теперь живущих в Германии. «Лондонцы» не раз заверяли на страницах газеты своих незнакомых друзей, рискующих многим, в том, что присланные ими рукописи берегутся у них «свято».

…Маша и Адольф Рейхели уехали из Парижа, поскольку там стало очень дорого жить. И у них в семье добрые перемены: теперь, спустя шесть лет после смерти их первенца, у них родился сын — он назван конечно же Александром. Мориц уже ходил в гимназию и грозился выучить Сашу писать, как только тот сможет держать карандаш.

Рейхелей все эти годы Александр Иванович видел только на фотографиях. Адольфу было уже за сорок, он с легкими залысинами, кудрявой бородкой и с продолговатыми голубыми глазами; утончен, страстен и строго-пристален. Машенька казалась все той же: умное и простое лицо, только слегка погрузнел его овал. Одета строго и вне моды.

Как-то живется ей там, «начальнику штаба вольного русского слова»? — нередко думал о ней Александр Иванович. Машенька самоотверженна и терпелива — знала в детстве школу зависимости и нужды. Навыки эти не совсем без применения: переписывает ноты для продажи и сама кормит младенца грудью. Рейхель слишком музыкант, чтобы хорошо зарабатывать, они с Машей просто работают. Герцен любит его, считает одним из самых чистых людей, каких ему приходилось видеть. «В вашем кругу светло от работы и чисто от нее же», — написал он сейчас в письме к ним.

Александр Иванович представил себе еще раз, как Маша за полночь склоняется над колыбелью, отгороженной ширмами, где, как сообщают, новый Александр горланит на удивление, — запечатал свое к ним письмо, прибрал листки их писем.

Наметились перемены и в жизни Николая Платоновича. Впервые Герцен узнал о том от Наталии, самому что за надобность досматривать за другом. У той, когда она говорила о нем, было нечто вроде ревнивой истерики.

— Но ради всего святого не выказывай это Огареву! — попросил Герцен.

— И ты… ты сам, Александр, никогда не называешь меня Натали!.. — Ревность выплеснулась и на него также.

Дело было в том, что у Николая Платоновича появилась подруга. Здесь трудно найти логические основания для недовольства, но разуму тут, собственно, нет места. Более лестным оказалось бы для нее, если б он не смог ее забыть, примерно так могла чувствовать она. Потребовала познакомить их с Мэри Сатерленд.

— У тебя совершенно нет чувства чести! — обрушилась Наталия на Николая Платоновича, увидев ее и ее жилище. — Где же единство твоих воззрений, если больше всего ты любишь чистоту — и вот!..

Хозяйка полутемной чердачной каморки, не понимая по-русски, тем не менее чувствовала смысл происходящего, стояла слегка согнувшись от неловкости. В карих глазах — слезы… Теребила концы бедного платка на груди.

— Единства ведь в жизни не больше, чем в картинной галерее. Наталия Алексеевна, тут спит ребенок!..

— Уйдем же, Александр! Он указывает мне на дверь!

— Он сказал, что на кухне спит Генри.

— У этого ребенка никогда не было отца! Николай нашел ее в кабаке, разве этого не видно… разве недостаточно, чтобы уйти!

— Мы могли бы показать метрическое свидетельство, но оно ничего не меняет в том, что мальчику нужно спать…

Александр Иванович теперь уже с трудом увел заплаканную Наталию. Оставив удрученного Николая Платоновича в комнатке у рыжеватой ирландки Мэри.

Ей двадцать семь, она вдова. Кажется, простая и милая. Жаль, правда, что почти неграмотная. Работает на поденной. Ее малышу Генри пять лет.

…Что мучило в последнее время Огарева, так это мысль (спросить себя «из глубины совести»): отпустив когда-то от себя жену, не хотел ли он снять с себя ношу? Он успокоил Мэри и долго потом бродил по вечернему городу… Закончили они тот вечер вдвоем с Герценом в его кабинете. Был повод остаться наедине: Наталия страстно и горестно, с желанием обнаружить непорядок кинулась к своей новорожденной малышке Лизе, нашла, что у нее жар, и, кажется, накликала; никого к ней не подпускает и твердит: «Только мне ты нужна, бедная!» Ну да малютка пока не может понимать… Все уладится.

С Мэри и ее сыном Николай Платонович съедется одним домом в Швейцарии в 64-м году, но и в настоящее время он постоянно заботится о ней с Генри. Есть повседневный «труд любви», от которого бывает светлее другой душе, он им терпеливо исполняется. Огарев обучает ее грамоте и даже стихосложению, убеждает ее «расширять свой ум». Читает с ней Оуэна…

В его привязанности было, конечно, много от одиночества и идеализации окружающих. На взгляд Герцена, он слегка обольщался насчет своей подруги. Он писал к ней, когда она научилась читать: «Что я нашел в тебе, моя Мэри, и прочно ли мое чувство? Просто ты потеряла веру в себя… Но ведь и я скорее дурной, чем хороший человек. Разве нет в тебе того, что может составить счастье любого принца крови? Будь всегда добра и правдива сердцем, это единственное, что возвышает… У тебя есть здравый смысл, иными словами — честность ума и природная душевная красота. Ты понимаешь меня лучше образованных дам».

Александр же Иванович трезвее в суждениях, как и положено со стороны. И он не может скрыть своих опасений. Не стало бы цепями! Основа отношений, на его взгляд, — равенство развития. Да и то плюс еще какое-то высшее везение: чтобы под одной звездою!.. Так было у них с Натали. Даже и родились на одном диване в доме на Тверском бульваре…

Да, согласился Ник, помнивший их вместе.

Что же, подумал Александр Иванович дальше, Огарев — человек великодушной идеи. К тому же не боится крайних шагов, ему нечего терять на свете. И пожалуй, прав: он защищен бронею своего человеколюбия и романтизма, они в нем столь подлинные, что он не становится от них внутренне ранимым, но, напротив, защищен ими… У него есть потребность в подвижничестве, она может удовлетворяться в заботах о Мэри с сыном. И все же Герцен во многом сомневается…

— Да, Саша, я понимаю все возражения. Ты говоришь, что нам надо бы отринуть женщин. Но у меня на сердце стало легче… Положим, что все это прекраснодушие и фантазии. Но мне откликнулись с такой потребностью в преданности, тепле… Да и мальчика я спасу. Потому что Генри, без всякого преувеличенья — очень одаренная и добрая натура. И попробовать возвысить (прости за глупое слово) женщину и ребенка — стоит того, чтобы похлопотать. Ошибусь — тем хуже. Но не пропаду. А если не ошибусь?.. Из одного того стоит пытаться.

(Спустя год Мэри случайно познакомилась с одной образованной женщиной, попавшей в бедственное положение. Старшие ее дети делали на продажу бумажные игрушки — едва прикрытая форма нищенства. Вся семья теснилась в одной кухне. Мэри делилась с ними обедом и стала учиться у нее правописанию. Всё без подсказки Николая Платоновича, и даже скрывая это от окружающих. Совершенно в его духе…)

Когда он бывал у нее в гостях, Мэри готовила на спиртовке яичницу и чай. Она удивительно не умела кулинарничать… И они постоянно толковали о том, что «религия — это потребность в господине, который награждал бы и наказывал». Огарев хотел освободить ее от церковных догм. Мэри возражала, что ведь у нее есть потребность видеть в нем господина — и она счастлива при этом… Он разводил руками.

— Милая! Я хочу доброты, награды в этой жизни, а не в той. Таково мое отношение ко всякому, если он не употребляет свою власть над другими во зло, в противном случае я считаю своим долгом противостоять неправой власти всей силой мысли, слова и печати, которой я обладаю, будь то власть отдельной личности или целого класса, — вот и вся мораль, в которую можно верить… Зачем мне религиозная и зачем быть господином или подвластным?

Порой им не удавалось видеться по нескольку дней. И тогда через полгорода они посылали друг другу письма. Он писал ей, что очень любит свою Мэри и мальчика. И правда ли, что он, почти старик, может быть так любим ею и так счастлив, если бы это была только шутка, он бы сошел с ума. Ему так хорошо теперь, что он начинает бояться смерти, чего с ним никогда не было. Чувство это противоречит его летам и даже его характеру.

Она отвечала: как-то он поживает сегодня? А она весь нынешний день стирала на мальчика и на себя и очень устала, у нее нет ничего нового рассказать своему милому Николаю.

Николай Платонович думал о том, что надо бы выучить Мэри, скажем, портновскому мастерству. Не дело ей быть содержанкой или только женой. Он размышлял о ее судьбе и о том, что должен позаботиться дать ей цель в жизни и интересы. У него самого есть целый мир работы для родины, друзья, память — у нее же только Генри и он. И как убедить ее, что музыка не скучна? Пусть Мэри не ревнует его к музыке… Однако его мир — это еще и она. Истинное чувство, странное чувство к ней, в которое вложена его душа…

Порою многое восполняется и наверстывается в жизни, почти все.


…Чуть в стороне от фронтона III Отделения, возле Цепного моста в Петербурге, прогуливался ясным днем сравнительно молодой человек. Понятие это при стройности осанки и непринужденности манер растяжимо лет до сорока. Пожалуй, около того было Владимиру Петровичу Перцову, довольно влиятельному чиновнику Министерства внутренних дел. Черты его лица были тонки и насмешливы, он был одет в отлично сшитый чиновничий мундир своего ведомства.

К нему подошел человек много старше его, с глубоко сидящими черными глазами в сетке морщин, придававших его лицу сосредоточенное и грустное выражение, с белыми висками. Это был Эраст Петрович — старший брат Владимира, владелец малой пробочной фабрики на окраине Петербурга.

Они обнялись — как бы узнающим движением (оба занятые люди, видеться им приходится не каждую неделю) — и поговорили о домашних новостях. В многочисленном клане Перцовых тринадцать братьев и сестер, немало других родственников, все они тесно дружны, вестей всегда много.

Они прошлись по набережной.

— Явней всего всегда — тайное, ну так мы здесь вам и отдадим, братенька!.. — Свою любимую шутку оба проговорили негромко хором. У Владимира это получилось с азартной улыбкой, у старшего Перцова — саркастически.