Оля со слезами на глазах умоляла нанять ей лошадь: она привыкла к верховой езде и у нее такая красивая амазонка! И вот она гарцует перед домом на зеленой луговине.
Ей четырнадцать лет, она красива. (И слишком знает это.) Девочка-бабочка: бант на шляпе, алая амазонка, золотисто-русые волосы… Действительно превосходно держится в седле. Но что же еще?.. Александру Ивановичу показалось, что стали незначительнее черты ее лица. И она удивительно не способна воспринимать чьи-то настроения, кроме своих собственных.
Недолго, но тяжело болела Тата. И на время прекратила свои занятия живописью. Год назад она брала уроки у живущего в Италии известного бельгийского художника Галле, теперь работала самостоятельно. Но нет, видел Александр Иванович, она не занималась этим достаточно серьезно… Все семейство на время объединилось возле больной Таты, сообща ставили ей банки-вантузы. Она же сквозь жар требовала, чтобы Наталия Алексеевна не прикасалась к ней!
Переехал на континент Людвиг Чернецкий. И как все вокруг, был влюблен в Тату. Очень ласков с Лизой. Вот к нему-то, очень одинокому, замкнутому в своей неказистости и болезни, по какой-то, видимо, смежности их душ да еще потому, что это приводило в ревнивое исступление мать, и потянулась маленькая дикарка. Она ждала прихода Людвига как благовеста. Он объяснял ей свои нечастые появления: «Милая Лизка! Мы сейчас перевозим типографию, и скоро ты сможешь играть со шрифтами».
Все напрочь отвыкли от семьи.
Наталия также была измучена. И мучила своим состоянием его. Ей не по нервам, не по малой волевой выносливости ее здешнее одиночество в большой семье. Эти дети должны были стать самыми близкими ей людьми, она должна была занять то место при них, что завещала ей их покойная мать… И вот не сбылось! Она видела в том их вину, что это место непросто занять. Что тут причиной? — размышлял он: — характер, стечение ли обстоятельств? Все перепуталось в один узел, не разобрать. Ни одна горничная не уходила из их дома не оскорбленной.
Вот их очередное объяснение. Она говорила с беспомощным выражением на лице: «Создай же дом, собери его!.. Я не буду в доме твоем, пока твои дети сами не позовут меня!» Ему подумалось не к месту (так можно иной раз особенно выпукло увидеть малую заклепку на гробе): что за тяга облекать мелкую житейщину в библейский стиль и лад? Александр Иванович не мог не защищать детей. Но при всем том что же делать с ее манией отверженности? Ей казалось, что она не нужна здесь, такая мысль мучила ее постоянно. Даже в этом разговоре она то и дело порывалась уйти из кабинета… Она хочет уехать с Лизой. Что же делать с их общей бедой? Наталия губит свою психику и мучает окружающих.
Она окончательно решила отделиться, может быть, уехать в Россию. «Устройте же судьбу Лизы и оставьте меня умирать!» — восклицала Наталия. Черты ее лица были как бы подсушены недавним плачем, припухли губы, ниточки бровей были судорожно подняты на концах. Она начала собирать вещи к отъезду.
Герцен следил за нею со спокойствием привычного отчаяния. Он был изнеможен. Была обессилена и Наталия Алексеевна. И отложила сборы. Разговор будет продолжен после чая…
…Когда он за полночь забылся сном на диване в своем кабинете, вошла… давнишняя-давнишняя, чей облик был уже полустертым в его памяти после стольких лет. Но она не могла забыться совсем, он вспоминал ее с болью.
Ее черты с трудом прорисовывались сейчас… Русоволосая. С серыми ласковыми глазами. Следом в его памяти возникла вятская сценка: ее камердинер бубнит досадливо (она кроткая и не одернет): «Чего это-с?.. Свечей теперь, перед пасхой, ни в одной лавке не достать и в доме нету, так что свечей заменить невозможно!» — и ей стыдно, что он груб, а груб он потому, что знает нечто про хозяйку, может в случае чего… А через комнату от них — ее прикованный к постели престарелый желчный супруг. У нее всегда, даже в самые светлые минуты, напряженно и горько подрагивали губы — столь много гнетущего сгустилось над нею и Александром… Он не звал сейчас Прасковью Медведеву — она сама пришла в его забытье, чтобы что-то сказать.
«Герцен, милый… ты чудовище! Я любила, поэтому хотела бы думать, что сохраняю право называть тебя на «ты»…»
«Где и что ты?! Жива ли?»
«Мы все живем в памяти друг друга».
«Почему я… чужд тебе?»
«Нет… Но ты столь верен делу, что невольно изменяешь, отдаляешься от души, которая рядом… потом аукаешь!»
«Тебе бы сказать это раньше, отчего ты не приснилась когда-то в Ницце?! Нет… не помогло бы».
«Ты не можешь забываться счастьем. Жертвуешь лучшими минутами ради… нет, я понимаю, ради чего. Но все равно не понимаю! Заражаешь своей ненужной тягой к истине… ах нет же, нужной… Но с нею холодно! Она — противоположное счастью!..»
Что же тут ответить? — только улыбнуться благодарно, виновато. Да, женщинам, наверное, трудно идти с ним в ногу.
Сон вдруг разорвался…
На рассвете (она собиралась ночью, чтобы успеть к первому омнибусу) он увидел на пороге своего кабинета Наталию Алексеевну с саквояжами. Она поставила его в известность, что уезжает. Лиза, сонная и хмурая, волокла за собой куклу кверху ногами.
Он позволил Наталии уехать.
Добрый и мудрый Мадзини, он единственный друг Наталии Алексеевны, — возможно, потому, что на расстоянии. Они беседуют с ним в письмах. Иосиф Мадзини — мистик на республиканский манер, проповедник социального отпора и в то же время смиренного приятия ближнего и любви к нему. Немного погодя он будет принят ею холодно: почему не писал чаще? Но сейчас он обращается к ней: «Милый, милый друг Натали, невзгоды, постигающие нас лично суть последствия побочных причин, коренящихся в неполноте нашей природы, в окружающей нас материи, в наших ошибках и в нашей непредусмотрительности. Они наш неизбежный удел, потому что мы — человеческие существа, потому что мы стоим на низшей ступени, чем та, которой мы должны достигнуть… Вернитесь к нам. Не заставляйте нас думать, что для вас все бесплодно и пустынно, что вы больше не любите, что знамя, за которое мы боремся, для вас уже ничто. Только какая-нибудь святая цель вне нас, только какой-то долг могут спасти нас от бесчисленных печалей, которыми одолевает нас жизнь, от иссушающих сомнений, которые они влекут за собой…»
Семья Герцена вновь рассредоточилась. Наталия Алексеевна с Лизой поселилась в Монтре во Франции, куда он не имеет права въезда… Встреченный случайно знакомый сказал, что у Александра Ивановича загнанный вид. Такое с ним бывает после получения писем оттуда. Он отвечал Наталии, что для него немыслимо несколько лет не видеть Лизу… Возможно, это заслужено им, но отстранить себя от ее воспитания он не позволит, в этом он присягает! В декабре, чтобы быть вместе в годовщину смерти близнецов, он отправился в Италию. (Теперь Наталия там). Уехал оттуда не простясь.
Затем к Наталии Алексеевне ездила для примирения Тата. Напрасно.
Вновь он среди «форестьеров». Это путешественники, иностранцы. Какая-то кочующая вселенная: множество дам, священнослужителей и отчего-то французских военных в небольшом чине… Наталия Алексеевна теперь перебралась в Швейцарию. Герцен путешествовал как бы параллельно… «Колокол» не издавался уже около года: спрос на него упал.
Вот Александр Иванович в Базеле. Коротко записал свои впечатления: «Рейн — единственная граница, ничего не отделяющая, но разделяющая на две части Базель, что не мешает нисколько не выразимой скуке обеих сторон… Город транзитный: все проезжают по нем, и никто не останавливается, кроме комиссионеров… Жить в Базеле без особой любви к деньгам нельзя. Впрочем, вообще в швейцарских городах жить скучно, да и не в одних швейцарских, а во всех небольших городах». Даже писать, на его взгляд, о Базеле можно именно проездом или много спустя, отойдя на расстояние. Это чуть проявляет черты, иначе глушит скука.
Дело было в том, что все края похожи, кроме одной страны. Тоскливо вспоминалось, что где-то там, на другой планете, растут восковые березки…
Как там в «Рудине»: «Устал… Другой бы умер давно».
Глава тридцатаяЗову живых!
В России в пору следствия по их делу и процесса 32-х все как бы застыло в подозрительной настороженности и испуге. Все общественные институты «превратились в полицию» — так расценивал Герцен положение на родине после 1863 года.
И тут выстрел Каракозова.
Ему двадцать шесть лет. Это молодой человек с тяжелым и лихорадочным взглядом серых глаз и светлыми откинутыми назад волосами. Он из обедневшей саратовской дворянской семьи. Был исключен за участие в студенческих обществах из Казанского университета и не закончил курс в Московском. Участвовал в харьковском подпольном кружке (в планах которого среди прочего было освобождение Чернышевского), принадлежал к радикальному крылу в нем. В 66-м году узнал непреложно, насколько тяжело он болен. Зимой бродил бесприютный по Петербургу и попросил госпитализировать его в клинике для бедных, чтобы не замерзнуть на улице. К весне его доглодает чахотка… Естественный порыв для человека с убеждениями, знающего это, — принести пользу, сделать нечто, на что не решаются остальные.
4 апреля, когда после молебна в Исаакиевском соборе император в Летнем саду благожелательно принимал поклоны публики, на расстоянии шести шагов в него целился в толпе молодой человек. Последовал один промах. Другой. Костромской крестьянин Осип Комиссаров, приехавший в столицу на заработки и случайно оказавшийся в саду, подтолкнул руку Каракозова. Император лично сцепился со стрелявшим. Дальше толпа едва не растерзала террориста. «Я вас хотел от него избавить, он вас всех обманул!» — кричал тот и называл всех «ребятами»…
Газеты затем сообщили, что «злодей начал говорить на вторые сутки, а то все дерзко и очень зло смеялся». Его сразило, что по обрывку письма выяснили его имя и отыскали родственников. У него оставались нищие сестры. Последовала подачка им государя — две тысячи рублей. Петербург досадовал, что злоумышленник оказался русским, публика ожидала, что он должен быть инородцем. Зато уж крестьянин Комиссаров был явлен новым Сусаниным.