— Там — три штуки. Открой, — ответил он отрывисто, зло и вышел из посудомоечной.
Лолита, присев на табурет у стены, развернула сверток, извлекла на свет божий аккуратную пачку стодолларовых купюр, принялась пересчитывать их деловито и быстро, ничуть не смущаясь, что шесть баб неотрывно смотрят на нее.
И тут Нина вспомнила. Она вспомнила о главном. Схватила свою сумку, выскочила из посудомоечной…
Новый русский уже открыл дверцу своего авто. Авто было офигительное — Нина таких не видывала сроду. С открытым верхом. Как в кино. К авто прилагались шофер и охранник. Ну да, как в кино.
— Подождите! — окликнула Нина хозяина этой шикарной штуковины. — Подождите, пожалуйста… Вот. — Она подошла к нему вплотную, открыла кошелек и отсчитала деньги.
Дима глядел на нее непонимающе. Не на нее — сквозь нее. Он был подавлен, угнетен, мрачен. Правая щека, та, по которой он схлопотал от дамы сердца, еще предательски горела.
— Вот, — повторила Нина и протянула ему деньги. — Вы заплатили за меня штраф. Здесь пять долларов… — Она усмехнулась. — В рублевом эквиваленте. По курсу ММВБ.
Дима, похоже, ее не слышал. Или не понимал, о чем она. Тогда Нина отдала деньги его охраннику, коренастому мордовороту, выскочившему из машины.
— Что это? — выдавил наконец Дима. Охранник глядел на Нину цепко, недобро, изучающе. — Какой штраф? О чем вы?
— Не люблю одалживаться, — ответила Нина твердо, повернулась и пошла к дверям заведения, зябко поеживаясь и ускоряя шаг.
Ее смена заканчивалась в шесть утра.
Нина шла по утреннему городу к метро, в каждой руке — по сумке. Надя Вострикова, повариха, отмерила ей от щедрот своих две упаковки куриных окорочков.
Сказал бы ей кто-нибудь десять лет назад… Сказал бы ей кто-нибудь, что вот она, Нина Шереметева, кандидат философских наук, умница-разумница, МГУ с отличием, в двадцать четыре года — ученая степень, и статейки, между прочим, в разных толстых журналах, а одну даже в Англии напечатали и прислали по почте перевод на сто восемьдесят долларов… Сказал бы ей кто-нибудь, что пройдет десять лет и все рухнет. Все переменится. Будет она гнуть спину в посудомоечной, потом, стянув резиновые перчатки с распаренных рук, подстригать повариху, прямо здесь, в предбаннике ресторанной кухни… А та ей — кастрюлю плова в сумку, по-свойски. «Ну, я надеюсь, не объедки с тарелок сгребла?» — говорит Нина устало, насмешливо (только этим и спасаемся — юморком невеселым, умением над собой посмеяться, поерничать). «Нинок! — Повариха округляет глаза. — Обижаешь! Какие объедки? На узбеков готовили, у нас узбеки гуляли сегодня, четыре стола! У них Байрам, что ли…» «Какой Байрам?! Сентябрь». — «У них всю жизнь Байрам. Умеют жить весело. Вкусно. Не то что мы, русские… Всю жизнь сопли на кулак наматываем. Все нам не так, все нам не эдак…»
Нина шла к метро, пошатываясь от усталости, от недосыпа, от тяжести своих сумок, набитых полудармовой жратвой (хорошо, до получки — неделя, денег нет, зато будет чем кормить ораву).
Поймала на себе взгляд хорошенькой женщины, расположившейся на заднем сиденье «Фольксвагена». Ее спутник склонился над открытым капотом. Женщина смотрела на Нину, бредущую со своими сумками. Нину снова качнуло — не поспи-ка две ночи подряд!
Женщина смотрела на нее с каким-то почти брезгливым сочувствием. «Думает — пьяная, — поняла Нина, подходя к метро. — Шатаюсь — значит, пьяная. Ну, думай. Думай себе что хочешь, У тебя своя жизнь. У меня — своя. У тебя “Фольксваген” и лето на Канарах, у меня — поясница, ноет, проклятая, погни-ка спину по шесть часов над вашими тарелками! С которых вы эдак вилочками, вяло, с ленцой свои бланманже-трюфеля соскребаете. Нет, я вам не завидую». Нина вспомнила Лолитины надутые губки, ее капризный ломкий голосок и то, с каким неожиданным тщанием и бухгалтерской сноровкой Лолита пересчитывала стодолларовые бумажки. И этого «нового русского» с глазами несчастными, злыми она вспомнила тоже.
«Нет, не завидую». Нина вошла в пустое утреннее метро, двинулась к кассам, снова качнувшись от усталости, подвернув на лестнице ногу… Каблук вот-вот отвалится, бедные туфли, туфли-старожилы, шестой год ношу — не снимаю… Нет. Я вам не завидую. Что может быть глупее? У вас своя жизнь, у меня своя. Наши жизни не пересекаются. Никогда не пересекутся. И слава богу.
Дима открыл глаза. Проснулся. Он лежал в своей спальне. В спальне, которую ненавидел. Он никак не мог к ней привыкнуть, примириться с этими дурацкими шелковыми обоями в цветочек. Ладно бы только цветочки! Там еще купидоны порхали по тисненому шелку — мордастые, раскормленные, с блудливыми порочными харями… Тьфу!
Дима отвел взгляд от стены. Он не мог привыкнуть к этой мебели, безвкусно-кокетливой, к этим рюшкам и пуфам. Белый ковер, белые напольные вазы… Стиль дамского будуара.
Спальню обставляла Лара. Лары здесь больше нет. Будуар остался. Надо все менять к черту, к дьяволу. Свистнуть этого швейцарца, спеца по холостяцким берлогам. Заламывает бешеные бабки, зато — какая работа! Жесткий мужской стиль, ничего лишнего, холодноватые спартанские тона, умеренный аскетизм, никаких вот этих купидонов разожравшихся.
Дима поморщился. Голова трещала нещадно. Перепил вчера. Черт попутал… Он привстал на своем гигантском ложе, растер виски…
Это что такое?! Это кто?! Это чья пятка?! Дима осторожно приподнял краешек одеяла. Спутаная гривка цвета спелого баклажана. Смуглое плечико, узкая спинка… Юная дева, абсолютно Диме незнакомая, почивала рядом, зарывшись личиком в смятую подушку.
— Эй! — окликнул ее Дима ошарашенно. Осторожно дотронулся до ее плеча. — Эй!
Дева, не желая просыпаться, повернулась к нему лицом, пробормотала что-то бессвязно, сонно, не открывая глаз. Не такая уж и юная, между прочим… Личико — супер, но… Сей розан подвял, еще не успев раскрыться.
Незнакомка, так и не проснувшись, потянула было к Диме правую длань с экзотической наколкой на предплечье. Дима шарахнулся в сторону, прикрыв спящую красавицу одеялом, сполз с постели.
Запахивая на ходу халат — шикарный халат, атласный, китайский, расшитый драконами и пагодами, один из пяти, купленных прошлой осенью в Антверпене, — он завязал его потуже и вышел в коридор.
Коридор был безбрежен. Дима миновал его, мучительно соображая: кто такая?! Где он ее склеил? И как он мог вообще… Он, с его брезгливостью патологической, тысячу раз осмеянной всеми, кому не лень… Как он мог лечь с валютной шлюхой? Как он мог так надраться, чтобы не помнить сейчас ничего?! В студенчестве это называлось «форточкой». «Вылететь в форточку». Нахлебаться какой-нибудь бурды дешевой, какого-нибудь «розового крепкого», набраться до беспамятства и — привет. Провал…
Дима вошел в свою роскошную кухню, плавно перетекающую в гигантскую лоджию, где за витражными стеклами зеленел Димин сад (диковинные деревца, Димина гордость, он их сам ежеутренне опрыскивал живительной влагой из водного пистолета).
В кухне за столом сидел моложавый брюнет лет сорока, орал в трубку мобильного телефона:
— Скинь им три процента! Не жмись! Они же оптом берут!.. Финны целую партию покупают, — подмигнул он Диме, закрыв трубку рукой. — Димка, пляши! В Европу вползаем.
— Какая Европа, бог ты мой! — скривился Дима, открывая банку пива. — Задворки! Где Лера? Где завтрак?
— Я ее рассчитал. — Брюнет, уже закончивший телефонный разговор, включил тостер, деловито и споро готовя завтрак. — Сегодня я за кухарку. Завтра новую найму. Эта, мой дорогой, воровала безбожно.
— Ну и хрен с ней. — Дима надкусил тост. — И пускай бы воровала. А борщи с пампушками? Она их готовила виртуозно! Пусть бы себе воровала, я ей за эти борщи все прощаю. Верни!
— Какой тебе борщ? — огрызнулся брюнет. — Борщ ему с пампушками… Ты посмотри на себя! Разожрался — поперек себя шире. Водку трескаешь не просыхая! Дима, мне это о-сто-чер-тело! Дела идут — хуже некуда. Знаешь, чем это кончится? Все пойдет с молотка, помяни мое слово.
Дима молчал, хрустел тостом, уныло глядя на компаньона. Башка раскалывалась, похмельная мутная тоска подступала к горлу.
— Что с тобой творится, понять не могу, — продолжал брюнет, молотя ладонью по мраморной столешнице. — Пьянки, дебоши в кабаках… Ты хоть помнишь, что ты вчера учудил? Владик полночи по городу мотался, венгерку тебе искал.
— Венгерку? — переспросил Дима ошарашенно.
— Здрасьте! А кто у тебя в спаленке кемарит? Ты орал: «Владик, найди мне венгерку! У этой суки…» У Лары, то есть, твоей… «У нее Иштван, а я хочу Жужу! Как минимум!» Владик, бедный, рыскал по всей Москве, искал тебе мадьярку.
— «Вышла, мадьярка, на берег Дуна-ая…» — затянул Дима фальшиво. Ему было стыдно. Тошно. — Лев, — вздохнул он, растирая пятерней лицо, — ты подумай… До чего я докатился, а?
— Вот именно, — сухо согласился Лева. — В четырнадцать ноль-ноль у нас финны. Ты понял? Душ. Массаж. Массажистка ждет уже… Час на сборы!
— Останови! — приказал Дима шоферу.
— Начина-ается, — проворчал Лева, заерзав на заднем сиденье.
Машина притормозила у цветочного магазинчика.
— Иди, купи корзину красных. — Дима протянул охраннику деньги. — Ну, ты знаешь… Таких, с синеватым отливом.
Охранник смял дензнаки в огромном кулаке, выскочил из машины, почесал к магазинчику рысцой.
— Дима, — прохрипел Лева, дрожа от бессильной злости. — Ты издеваешься надо мной, что ли? Времени — в обрез, а ты тут с корзинами…
Дима молчал, невозмутимо глядя в окно.
Охранник выскочил из магазинчика, бережно прижимая к могучему торсу корзину с красными розами.
— Нет. — Дима придирчиво и неторопливо осмотрел цветы. — Нет, это не тот сорт. Я тебе сказал — с синеватым отливом! Гена, как они называются, я забыл?
— «Пламя Парижа», — подсказал шофер, поглядывая в зеркало заднего обзора и не без удовольствия наблюдая за терзаниями Левы. Он Леву недолюбливал, ибо не раз бывал бит последним за использование хозяйского авто в личных целях.