Все точно. Ворона — вот она, Ленка, его благоверная Провидение в лице бессмертной, древней, как старуха Изергиль, ассистентки по актерам послал Ленке роль в мыльном детективном сериале «Кровавая пятница». Ленка, существо незлобливое и совестливое, тут же пристроила в «Кровавую» беглого мужа, не испросив, впрочем, на то его согласия. (Хрен знает, где он ошивается, а потом — чего спрашивать-то? Живые бабки, наличкой, «зеленью»! За счастье почтет! Согласится как миленький.)
Олег согласился. Десять тысяч долгу. «Сколько кинут?» — хмуро спросил он жену, которая отыскала Олега у очередного приятеля, пустившего его на постой. «Ну, штуки две кинут! — кричала Ленка в трубку. — Шесть съемочных дней, Лелик, это по-божески!»
Олег согласился. Он, еще три года назад отказывавшийся от больших ролей, главных, вполне пристойных, — «потому что я это делал уже», «потому что режиссер — дерьмо», «потому что сценарий — аховый», — он согласился на роль (роль! ха!) стареющего сутенера, которого кто-то там за что-то пришил, у которого три слова на восемь серий и из трех слов два — междометия.
А что прикажете делать? Долг. Спасибо еще, что приятель, занявший ему эти деньги, великодушно согласился ждать сколько нужно. Но долг есть долг. Долги надо отдавать. Железное правило уважающего себя мужика. И стройка не ждет…
Олег согласился.
Он вошел в павильон, как входят к дантисту — зажмурившись, собрав волю в кулак Главное — перетерпеть.
— Женька, ты меня загримируй так, чтобы никто не узнал, ладно? — шепнул он знакомой гримерше, повисшей у него на шее. — Бороденку какую-нибудь, усищи…
— Тебя, Олежек, и так никто не узнает, — безжалостно заметила гримерша. — Ты, рыбка моя, столько лет не снимался, и по ящику тебя не крутят практически.
— Потому что я, Женя, в приличном кино играл, — парировал Олег, отыскивая взглядом жену. — Его теперь если и показывают, то только в половине третьего ночи… Где Палыч, Жень?
Палыч, режиссер, старинный дружок, в вечной кепочке своей козырьком назад (все косит под пацана, седину подкрашивает хной, джинсы вот-вот треснут на пузе), уже шел к Олегу, распахнув короткие ручки для объятия. Ленка семенила следом, подмигивая Олегу, гримасничая: мол, выдай «Голливуд», подсуетись, Лелечка!
— Кого я ви-ижу! — забасил Палыч, впечатав в Олегову впалую щеку сочный поцелуй, отдающий виски и «Кэмелом». — Явился! Где ты шлялся-то три года? В народ, что ль, ходил? В селении каком-то прогимназию, говорят, воздвиг? Для Филипков тамошних? Спятил? Тоже мне, Лёв Николаич Толстой! Так как — построил?
— Где там! — ядовито вставила жена. — Он там селянок в основном пользовал. Как Лёв Николаич. С тем же успехом.
Палыч заржал, от избытка чувств молотя Олега кулаком по спине. Олег молчал, зверея. Терпи. Ты у дантиста. Две штуки баксов. Нужно вытерпеть.
— Чего от тебя спиртягой-то несет, Спилберг? — процедил он все же, не выдержав. — Еще снимать не начал, а уже на грудь принял. Хо-ро-ош!
Ленка сделала большие глаза и покрутила пальцем у виска, негодующе глядя на Олега. Палыч не обиделся, огрызнулся беззлобно:
— А ты думаешь, на трезвую башку эту хрень снимать можно?
— Че ж тогда снимаешь? — хмуро спросил Олег.
— Че ж тогда снимаешься? — За Палычем не заржавело.
— Олежка, пошли на грим, — зашептала гримерша. — Пошли, пошли, а то поссоритесь.
— Вон она идет. — Палыч оглянулся на двери павильона. — Вон она плывет, курва! Ты глянь!
Его добродушную физиономию исказила гримаса ненависти и тоски. Олег повернулся к дверям.
Дородный бабец, повадкой и обликом напоминающая кассиршу Мосовощторга. Крепкие, с борцовскими икрами ноги обтянуты лосинами цвета электрик Что-то вроде экзотического пончо скрывает щедрые телеса. Бабец остановилась в дверях павильона, огляделась по-хозяйски. На кустодиевского обхвата бюсте незнакомки висели (нет, лежали) сразу три пары очков на цепочках.
— Это кто? — спросил Олег.
— Это автор, — просипел Палыч. — Это наша Жорж Занд долбаная. Вишь, стоит нараскоряку. Хозяйка. Бандерша. Щас кулачищи в бока упрет. М-да… Пустили Дуньку в Европу.
— Зачем ей столько очков? — спросил Олег, рассматривая авторшу с веселым интересом.
— Это чтобы лучше видеть тебя, Красная Шапочка, — пояснил режиссер, с обреченной покорностью глядя на медленно, вразвалочку приближающуюся к ним доморощенную Жорж Занд. — У нее шесть глаз. И шесть рук. Она четыре под пончо прячет. Что ж ты хочешь, она в неделю печет по три книги.
Жорж Занд между тем плыла к ним неспешно, выпростав из прорезей пончо две из шести своих рук, щедро унизанные перстнями и кольцами. Небольшая свита, состоящая, надо полагать, из пресс-секретаря, охранника и визажиста, следовала за романисткой неотступно, на почтительном расстоянии.
— У нее, между прочим, на одной из шести лап — наколка, — прошептала гримерша, искательно улыбаясь писательнице.
— Да ну? — не поверил Олег.
— Правда-правда, она показывала нам на банкете, в первый съемочный день. Под зечку работает. Пять лет на зоне за разбойное нападение с отягчающими. Говорит, под амнистию попала. Врет, конечно.
— Если б ты знал, какое я кино снимать начал, — глухо пробормотал режиссер. — Мечта жизни! Тургенев, «Записки охотника». Только на натуру выбрались — вот тебе, дедушка, и Юрьев день. День Киндера, семнадцатое. Хана моему Тургеневу. Пришлось эту зечку лудить. На Тургенева денег нет, на зечку — сколько хочешь. Господа издатели раскошелились.
— Мама родная, кого я вижу! — воскликнула титулованная зечка, не дойдя до Олега шагов десяти, но уже опознав его. — Мама! Любимый актер моего детства!
Олег внимательно всмотрелся в ее немолодое, несвежее, со следами евроремонта от лучших косметических фирм, одутловатое личико и выругался сквозь зубы.
— Вот так приходит старость, мой мальчик, — саркастически прошептал Палыч.
— Ты моя лапочка! — вопила зечка-романистка, приближаясь к Олегу. — Палыч, у него — роль? Ой, обожаю! Я весь восьмой класс прогуляла, в киношке торчала! Тащилась от вашего кавалег… каралев…
— Кавалергарда, — подсказала гримерша, льстиво прикладываясь губами к подставленной ей монаршей щечке.
— Маша! Пришла! — Палыч припал к романисткиным пухлым лапкам.
Олег присмотрелся: да, в самом деле, чуть выше широкого, пролетарского запястья литераторши-зечки синела наколка — змея с разверстой пастью обвивает нож.
— Маруся! — гремел режиссер, не щадя луженой глотки. — Пришла! Осчастливила, золотце! Наконец-то!
— Я, Палыч, раньше — никак, — отвечала зечка, глядя на Олега томно, сладко, медвяно. — Мы тусовались во Франкфурте-на-Рейне.
— На-Майне, — прошелестел пресс-секретарь, деликатно откашлявшись.
— Один хрен. Теперь в Голландию, в Нотр-дам поедем. — И романистка протянула Олегу лапку для поцелуя.
— В Роттердам. — Олег не спешил лобзать романисткины персты. — Зря вы, Маша, восьмой класс прогуляли. Невосполнимые пробелы в географии.
— Чего во Франкфурте делала, золото мое? — забасил Палыч.
— У меня там, Палыч, пятитомник выходит. — Романистка все еще терпеливо протягивала руку к Олегу. Змея синела на ее запястье, выкинув длинное жало. — И новый роман, я им права продаю на новый. Эслюкзив.
— Эксклюзив, — прошептал пресс-секретарь, опасливо выглядывая из-за широкого плеча Жорж-Дуньки.
— Уволю, — процедила та, вопросительно глядя на Олега.
— Это какой же, Маруся, новый? — заискивающе уточнил Палыч. — «Каленым железом»? «Смерть вертухая»? «Клеймо на затылке»?
— «Толковище для ссученных», — пояснила романистка.
— Я пошел. — Олег брезгливо, двумя пальцами отвел ее руку от своих губ.
— В смысле? — недоумевающе спросил режиссер. — Куда пошел? На грим?
— Вообще пошел. Домой.
— У тебя дома-то нет, — пробормотала жена Ленка с горькой усмешкой.
— Олег! — ахнул режиссер. — Ты спятил?!
— Мне на толковище делать нечего, — сказал Олег спокойно и зло и пошел к дверям павильона, не оглядываясь. Плакали две штуки баксов. Ничего. Не пропадем.
— Олег! — крикнул Палыч ему в спину. — Олег, вернись! Пожалеешь!
Олег рванул на себя тяжелую дверь.
Черта с два он пожалеет. Он никогда ни о чем не жалеет. Ссученные, вертухаи, кровавые пятницы…
Нет, ребята. Толкитесь здесь без меня.
— Входи, — сказал Костя.
Нина стояла неподвижно, не решаясь переступить порог. Легко сказать — «входи». Страшно. Она не была здесь год. Почти год.
Ее старый дом. Бывший дом. Бывшая жизнь. Как трудно входить в нее заново!
За Костиной спиной мутновато поблескивало старое зеркало, висевшее косо. Как Костя прибил двадцать лет назад, так до сих пор и висит. Обои старые, в линялый сиротский цветочек Серые потеки, протянувшиеся от потолка к полу. Это верхние соседи устроили потоп три года назад. Нина еще ходила ругаться, соседи ее обхамили, собаку спустили, а собаке не хотелось на Нину лаять… Как давно это было! Как давно.
— Входи, — повторил Костя, отступая от открытой двери в глубь прихожей и не сводя с Нины внимательного, изучающего взгляда.
Костю она тоже не видела год. Он не изменился. Он совсем не изменился, слава богу, а то Нина боялась, что войдет и не узнает его, постаревшего, поседевшего, облысевшего.
Она вошла наконец в прихожую, закрыла дверь.
— Ты совсем не изменилась, — сказал Костя. Значит, они думали об одном и том же. — Совсем. Как будто и года не прошло.
— Костя, год — это ведь, в сущности, совсем немного. — Нина вошла в их тесную кухоньку, села на стул, огляделась.
— Пожалуй. — Костя встал у стены. — Только это был особый год. Год без тебя. Очень долгий. Год за пять. Как на войне.
Нина тупо смотрела на чайник, кипевший на плите. Синий чайник со свистком, она сама его покупала. Как давно это было!
— Костя, — сказала Нина, глядя на чайник. — Костя… Где свисток-то? Потерял?.. Костя, у меня беда. Мне нужна твоя помощь.
— Я знаю, — кивнул Костя. — Ниночка, мне Ирка обо всем рассказала. Конечно, я помогу. Я счастлив, что я могу тебе помочь. Продавай эту квартиру. Я согласен хоть на вокзале жить, мне все равно.