Олег вышел на Ярославском, побрел к метро.
Холодно. Мутит. Ноябрь на исходе.
Олег поднял воротник, взглянул на уличные часы. Одиннадцать вечера. Он перевел усталый взгляд — и замер.
Недалеко от входа в метро торчал рекламный щит, теперь такие на каждом шагу. Белым по алому, крупно, наотмашь: «Помни! (О, это безличное совковое “Помни!” “Знай!” “Соблюдай!”) Уклонение от уплаты налогов есть преступление перед государством!»
И все. Белым по алому. Крупно. Олег коротко и хрипло рассмеялся. Он сразу вспомнил все унижения трех последних месяцев, всю муку, весь свой позор, бессильные блуждания по замкнутому кругу. Банк, в котором замурованы намертво его деньги, бездомность, бесплодные попытки заработать, худую кровлю над погибающей школой и это «тужься, милая, тужься»…
Как они смеют, а?! Они, укравшие его деньги, втоптавшие его в грязь, его и еще тысячи таких же, как он, как они смеют белым по алому, ярко, крупно, нагло, бесстыдно: «Преступление!», «Государство!»
Это вы — государство?! Вы, воры, скоты, шпана, отребье, вы — государство?
Олег огляделся. Пьяная злоба ударила ему в голову. Урна, а радом — пустая пивная бутылка. Тут бы булыжник сгодился. Булыжник, орудие пролетариата. Обманутого вами пролетариата. Чем я не пролетариат? Пролетариат, пролетающий над гнездом кукушки. Все мы здесь кукушкины дети, в сущности.
«Преступление перед государством». Какой восхитительный, первобытный цинизм! Цинизм убийцы, который вас душит, но при этом сурово и требовательно приговаривает. «Ты почему не расстегнул воротник? Ты что, не видишь, что мне тебя душить неудобно? Давай расстегивай, я должен добраться до твоего горла, расстегивай, это твоя обязанность, помни!»
Помни… И Олег запустил пивной бутылкой в это самое «Помни!». Не попал, бутылка упала к его ногам, не разбившись. Он поднял ее с земли и снова запустил, целясь теперь в восклицательный знак.
Он стоял, покачиваясь, и расстреливал этот скотский плакат с тупым пьяным упорством до тех самых пор, пока рядом с ним не остановился, резко тормознув, ментовский «уазик», пока не повыскакивали из него, вполголоса матерясь, бравые служители правопорядка.
— Я тебе в сотый раз объясняю: вечер, я подхожу к дому. Ударили, вырвали сумочку — и наутек. Все.
— А я тебе в сотый раз говорю: не шляйся одна по ночам! — Дима повысил голос. Он кружил по своей двухместной палате, опираясь на трость, еще заметно прихрамывая. — Вечер… Знаю я этот «вечер»! Наверняка за полночь возвращалась. Откуда, кстати?
— Я уж и не помню, — пробормотала Нина.
Она сидела в креслице у стены. Дочь Ирка стояла рядом, нервно грызла ногти.
— А ты куда смотришь? — Дима перевел гневный взор на падчерицу. Он распекал обеих с видимым удовольствием. Еще бы! Хоть какой-то выход энергии, скопившейся за два с половиной месяца вынужденного затянувшегося безделья. — Если мать возвращается поздно — выйди, встреть. Ты где живешь сейчас — у нас или в Крылатском?
— Мы все, Дима, в Крылатском живем. — Ирка нерешительно покосилась на Нину. — Мама сейчас должна быть одна. Она теперь очень устает, потому что… — Ирка запнулась. — Она же теперь работает.
— Ира! — гневно крикнула Нина.
— Как — работает? — изумился Дима. — Где?
— Ира… — прошептала Нина. Все, это — конец.
— Что — Ира? Что?! — заорала Ирка, тут же перейдя в наступление. — Мама, почему ты скрываешь это от Димы? Почему он не должен знать?
Это конец. Нина сжала ладонями виски. Очки тут же съехали к переносице, огромные стрекозьи очки с затемненными стеклами, призванные если не скрыть синяк под глазом, то хоть как-то смягчить общее впечатление.
Да, это конец. Зачем она взяла сюда Ирку? Понятно зачем. Чтобы отвлечь Димино внимание от собственной персоны, от своего обезображенного личика, от этого синяка, залепленного пластырями, наконец, от собственного горького, казнящего взгляда, обращенного на мужа, потому что теперь Нина знала. Знала про эскорт-сервис с ирисами. Вон они, кстати, новые, свежие, на столике у окна.
— Почему надо скрывать от него, что ты устроилась на работу? — кричала между тем ее дочь-предательница. — Он твой муж Глава семьи. Правда, Дима? — И Ирка подобострастно уставилась на Диму. Она всегда перед ним юлила, виляла хвостом, хитрюга, всегда выторговывала у него копеечной лестью все, чего бы ей ни захотелось. — Почему нужно молчать-то, Дима будет только рад. Дима, мама теперь пресс-атташе в одной крупной фирме. Все очень удачно. Хорошие деньги. Правда, там иногда и ночью пахать приходится…
— Давно? — спросил Дима, угрюмо взглянув на жену.
Нина подавленно молчала. Конец. Благодарение Богу, Нина не раскрыла всей правды ни матери, ни Косте, ни своей распрекрасной дочери-болтушке, все, больше Ирке веры нет ни на грош. Для семьи Нина придумала сказочку-легенду про большую солидную фирму и пресс-атташе.
— Так это тебя там приложили? — И Дима указал перстом на Нинин синяк. — Там, да?
— Господи, да как тебе в голову только… — растерянно начала Нина.
— Работать захотелось? — перебил ее Дима. — Эмансипэ драная! — заорал он. — Знаю я эти фирмы! Карьеры ей возжелалось! На пятом десятке! Ира, выйди. Жажда деятельности у нас прорезалась! На старости лет!
— Что ты несешь? — ахнула Нина. — Ира, выйди!
Подлая дочь не двигалась с места, словно приклеилась к стене. Грызя ноготь, она наблюдала за родительской разборкой с жадным любопытством.
— Что у нас, денег нет совсем? — орал Дима, остановившись посреди палаты и опираясь обеими руками на трость. Как стивенсоновский Сильвер-злодей — хромой и разъяренный. — Ты же сказала — квартиру продали, долг этим ларечникам отдали и на жизнь осталось. Меня выпустят через неделю, что я, денег в семью не добуду, что ли?
— Добудешь, добудешь. — Нина подошла к нему, обняла за плечи. — Успокойся. Тебе нельзя волноваться.
— Знаешь, откуда у тебя этот синяк? — прохрипел Дима. — Это к тебе там приставал кто-то, в этой долбаной фирме твоей.
Нина истерически рассмеялась. Ничего более нелепого, более немыслимого…
— …А ты по рукам ему дала, а он тебе — по морде! Я знаю! Я зна-аю!..
…более смехотворного он не мог бы придумать. Бедный Дима, дурачок ты мой колченогий, ничего ты не знаешь про мою теперешнюю жизнь, и не нужно тебе знать…
Нина все еще смеялась, не в силах остановиться, и Ирка-мерзавка тоже захихикала, выдавив сквозь смех:
— Сказать, на кого вы похожи? Только не обижайтесь, ладно?
— Пара калек, — уже беззлобно буркнул Дима. — Отчим на костыле и мать с подбитым глазом. Сладкая парочка. Повезло тебе с предками, Ирэн.
— На лису Алису и кота Базилио!
— Во-во, — кивнул Дима. — Только Страны дураков не хватает.
— Почему ж не хватает? — возразила Нина, отсмеявшись. — Ты взгляни за окно.
Нина сидела в микроавтобусе.
Михалыч пересчитывал деньги — пятьсот долларов полтинниками. Нина возвращала долг частями, почти еженедельно. Михалыч и его хозяева пошли ей навстречу — святые люди, дай Бог здоровья, если бы вы знали, как я вас ненавижу, до конца дней моих, в самых страшных снах, в ночных кошмарах будет мне снится этот душный тесный фургон, Михалыч в неизменном сером пиджаке в «рубчик», его корявые узловатые пальцы, ловко пересчитывающие деньги, заработанные такой кровью!
Михалыч и его хозяева пошли Нине навстречу — позволили ей платить в рассрочку. Деньги, вырученные на продаже черемушкинской Костиной халупы, Нина отдала сразу, еще в сентябре.
Нина отдавала и все свои таблоидные гонорары, когда — двести, когда — триста. Михалыч приезжал, считал деньги, складывал их в карманчик потертого старенького портфеля из кожзаменителя. Этот портфель, наверное, тоже будет сниться Нине до скончания дней — копеечный облезлый портфельчик, бездонная прорва, с неизменной жадностью заглатывающая Нинины деньги, Нинины силы, Нинино время, Нинину жизнь…
Михалыч щелкал замками, ставил какую-то закорючку в своей тайной ведомости, в толстой амбарной книге. Дурацкая нелепая проформа, филькина грамота, чушь собачья, вот завтра он, к примеру, возьмет и скажет Нине: «А где еще три штуки? Ты нам еще три должна!» Не дай бог, конечно. Но вдруг возьмет, скажет — и что тогда?
Ей уже казалось временами: она на вечном оброке у этого немногословного, корявенького, себе на уме мужичка. Никогда этому не будет конца. Крепостная. Как там Аладдин-то? Раб лампы? Тогда она, Нина, — раб портфеля. Ветхого портфеля из кожзаменителя, со сломанной ручкой, прикрученной к крышке проволокой, с оглушительно, алчно щелкающими железными замками.
Про себя она называла Михалыча Счетчик. Счетчик, считающий ее деньги. «Счетчик», на который Нину поставили. Ее, Диму, детей… Нина посмотрела в окно — Вовка с ленцой расхаживал по детской площадке, подошел к качелям, присел на краешек. Сегодня он был с Ниной, она забрала его у матери на сутки — соскучилась.
— Так. — Михалыч щелкнул замками портфельчика. — Ну, ладно. Две с полтиной остаешься должна, Нина Николаевна, и давай-ка поторопись.
Нина отвернулась от окна и напряженно взглянула на Михалыча.
— Поторопись, — жестко повторил тот. — И так на целую осень все растянула.
— Я вам основную сумму почти сразу отдала, — возразила Нина. — Мы же договорились — оставшееся я возвращаю, как смогу.
— Договорились, — согласился Михалыч. — Только у хозяев моих обстоятельства поменялись, Нина Николаевна. И так скажи спасибо, что навстречу пошли, а теперь у них новое дело наклевывается, туда большие вложения нужны. Две недели тебе на две с полтиной. Добывай как хочешь. Когда мужик твой вернется? — спросил он без паузы, сразу.
— Зачем это вам? — У Нины сжалось сердце. — Я же вас просила… Прошу! Не трогайте его, он ни о чем не должен знать, — моляще произнесла она. — Я найду эти деньги. Две недели — значит, две недели. Я сама вам позвоню, сама.
— Ладно. — Счетчик зевнул. — Звони.
Нина выбралась из машины, перекинула сумку через плечо, зябко повела плечами, пытаясь унять нервную дрожь.