— Позавчера опять его споймали, — охотно отвечала Зина, она сидела на стуле прямо, сложив на коленях натруженные жилистые руки мотальщицы четвертого разряда с сорокалетним стажем. Зина уже получила в кассе свои ежемесячные пятьдесят четыре доллара восемь центов, в переводе с англо-американского на русско-деревянный, поэтому Зина была весела и говорлива. — Опять словили его, стырил триста граммов сыра чеддер, я его не ем, он как глиняный, а этот жрет. Его поймали, он плакал, клялся, бухнулся на колени перед завсекцией, читал им наизустно поему свою в стихах. Вот, я даже записала… — Зина извлекла из кармана старенькой цигейковой шубы блокнотик, полистала, прочла саркастически: — Поема… «Июльские холода». Вот. Девки даже прослезились. Но сыр отобрали Отпустили старика с миром. Говорят: все, в последний самый раз. Еще раз чего у нас свистнешь — мы тоже свистим. Охране. Никакие «холода» тебе не помогут, ты нас достал, разговор будет короткий.
— Зина, ты гений, — подвел краткий итог хозяин таблоида. — Ты, Зина, гений русского сыска. Охранка по тебе плачет, абвер рыдает навзрыд. Вот тебе десять баксов за усердие.
Зина чинно встала со стула, не спеша, с достоинством взяла протянутую ей купюру, зорко, недоверчиво ее осмотрела.
— Ты еще на зуб ее попробуй, — посоветовал Игорь. — Детка, — он повернулся к Нине, — давай-ка сделай мне фотосессию нашего классика-клептомана. Работайте с Зиной парно. Зина, ты его паси. Как только старичок отправится делать бесплатный шопинг — звони Нине.
— Ты что, с ума сошел? — вырвалось у Нины.
Игорь нахмурился. Лицо его стало непроницаемо-жестким. Панибратство в присутствии работника низового звена?
— Зина, выйди, — процедил Игорь. — Свободна.
Зину словно ветром сдуло.
— Ты что себе позволяешь? — спросил Игорь, не глядя на Нину, рассматривая свои холеные руки, поправляя дорогую запонку на белоснежной манжете рубашки от Кевина Кляйна.
— Я этого делать не буду, — тихо сказала Нина.
— Что ты себе позволяешь, я спрашиваю?! — заорал Игорь, побагровев. — Я тебя вышвырну отсюда в два счета! Будешь амикошонствовать, «тыкать» мне в присутствии этого быдла — вылетишь из конторы через пару минут!
Нина молча смотрела в стену. Сердце стучало так, что, ей казалось, не только Игорю — в соседней комнате слышно, как бьется, колотится ее бедное сердце.
Графиня. Графиня Шереметева. Графиня изменившимся лицом бежит пруду. Бедная Лиза. Бедная Нина. Терпи! Надо все это выдержать, на тебе долг висит, эти люди торопят, Димка через три дня выписывается, теперь все будет сложнее…
— Да, ты умеешь вкалывать, — продолжал между тем Игорь, успокаиваясь. — Да, у тебя башка на плечах. Да, я тебя ценю. Выделяю. Но если ты еще хоть раз позволишь себе подобное…
— Я не позволю, — ответила Нина. — Но я отказываюсь от этого задания. Дай мне четыре других взамен, я сделаю. Я не буду, Игорь, охотиться за полубезумным нищим стариком, ворующим консервы. Я на его стихах выросла. Извини за пафос. Ты, полагаю, — тоже.
— А в чем проблема? — поинтересовался Игорь, снова закипая. — Что тебя здесь ломает? Дедушку жалко? Стыдно перед ним?!
— Стыдно, — подтвердила Нина.
— Черт тебя дери, да почему тебе-то стыдно, тебе, а не тем, кто его до этого скотства довел?! — опять заорал Игорь, привстав из-за стола. — Это им должно быть стыдно! Тем, кто ему выплачивает вспомоществование в полторы копейки, и то через раз! Вот ты сбацаешь репортажик, мы его — в номер, пусть тогда Литфонд какой-нибудь сраный, Союз писателей от стыда сгорят. Да они-то как раз не сгорят, им на этого деда положить двадцать раз с прицепом… — Игорь выдохся. Опустился в свое кресло и устало добавил: — Это ты у нас совестливая. Нина, детка! Совестливый папарацци — все равно что шлюха-девственница: нонсенс, абсурд. Ферштейн меня, Нина?
Они помолчали, успокаиваясь.
— Тебе что, деньги не нужны? — наконец спросил Игорь.
— Если бы они мне не были нужны, ты бы меня здесь не увидел, — глухо ответила Нина.
— Тогда иди и работай. Иди, отщелкай мне нашего Тютчева сирого-голодного… Ты знаешь, почему на нас такой спрос, почему с руками рвут, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить? — спросил он. — Я вовремя дело начал. Не прогадал. Я давно смастерил лодчонку-то, я давно все придумал, но я дождался паводка, разлива реки, самой мутной воды, самой грязной пены… А?! — Он хохотнул. — Чем я тебе не поэт? Чем не «Июльские холода»? Я, Нин, дождался этой мути и — бух туда свою плоскодонку, свой таблоид, плыви! Не потонешь… Знаешь почему?
Он выдержал паузу. Нина молча смотрела на него. Она знала. Сейл. Распродажа.
— Потому что, когда людям так хреново, как им хреново теперь, — сказал Игорь, — их греет сознание того, что кому-то еще паршивей. А если этот кто-то — бывший первач, что ж, это еще слаще. Знать, что вот он был на самом верху, зато теперь в дерьме полном. А я, Иван Иваныч Иванов, простой расейский слесарь-сантехник, наверху никогда не бывал, зато и в дерьмо, Бог даст, не ухну. Я живу себе тихонько-ровненько, кризис не кризис, а вот я еду к себе домой на метро, ползу в Коньково, и на единый у меня покамест бабки находятся, и на пиво, и на ветчинно-рубленную…
— Что ж ты, Игорь, так людей не любишь? — тихо спросила Нина.
— А зачем мне их любить? — удивился Игорь. — За что? Я их — знаю. А любить — увольте. Иди работай.
Младшие Солдатовы открыли ей дверь, помогли раздеться, возбужденно, радостно тарахтя, перебивая друг друга. Пока Нина снимала сапоги, торопливо причесывалась, она уже знала обо всем: в детской — куча перестановок, отец разобрал их двухъярусную кровать, теперь там три, Вовка выбрал ту, которая у окна, флагшток — на месте, Вовка, похоже, будет принят в оловянное воинство, а у Лешки сегодня — день рождения. Вы разве не знали?
— Я не знала, я без подарка, жалко как… Ну, вот здесь кое-что все-таки, в этом пакете, держите… Конфеты, фрукты…
Спасибо, отвечали младшие Солдатовы, ага, ананас, это на десерт, у нас десерт подкачал, папа делал зальцруб… зарбуль… Леха, погоди, я сам выговорю… зальцбург-ский пирог и пересыпал соды.
— А как вы тут с Вовкой? — с тайной опаской спросила Нина. — Вы с ним не церемоньтесь, ладно? Он у меня балованный, та еще штучка.
Солдатовы благовоспитанно возразили: да ну, чего там «балованный», нормальный, мы вчера гоняли в футбол с отцом, до упора, до половины десятого, так ваш забил два раза… Нет, вот сюда, мы — в гостиной, ага, темно, свечки, так мы давно уже сидим.
— Папа! Дед! Гости!
В гостиной — полумрак, горят свечи в старинном медном подсвечнике, стол выдвинут на середину комнаты.
Вовка сидел рядом с Петром. Нина не видела сына два дня, соскучилась, но приставать к нему с поцелуями и расспросами не решилась. Здесь свой устав, мужской жесткий уклад, солдатовский, без бабьего сюсюканья, без телячьих нежностей.
Нину усадили за стол рядом со стариками — отцом Петра и еще одним — седым, горбоносым. Она улыбнулась сыну, кивнула хозяину дома.
Вовке здесь хорошо. Это Нина поняла сразу. Здесь вообще хорошо. Здесь — дом.
Старик Солдатов ухаживал за Ниной со старомодной, подчеркнутой, трогательной галантностью. Шампанское… Штрафная… Это — Петин салат, фирменный… Лобио… Он замечательно его делает, попробуйте… Его мать, моя жена покойная, царствие ей небесное, она ведь родом из Тбилиси… Нет, русская. Наполовину, впрочем, — тифлисская цыганка.
— Так вы цыган, — сказала Нина, смеясь, глядя на Петра через стал. — Вот он что. Да, это многое объясняет. А где серьга в ухе?
Петр взял со стала зажим для салфетки, попытался прихватить им мочку уха. Мальчишки тотчас принялись обезьянничать, Вовка им вторил.
— Ну, ромалэ! — Нина подняла свою рюмку. — За именинника. За вас. За ваш замечательный дом!
— Мы — цыгане оседлые, — усмехнулся Петр. — Цивилизованные. Кочевой образ жизни нам чужд.
— А как насчет конокрадства?
— Конокрадством не промышляем, — заверил ее Петр.
— А как насчет спеть? — не отставала Нина.
— Ему медведь на ухо наступил, — вставил старик.
— Это какой? Которого он на цепи водить должен? — засмеялась Нина. Она несла веселую чушь, чуть-чуть захмелев после первого же бокала шампанского.
Вовка поглядывал на мать удивленно, он ее не видел такой очень давно.
Просто ей было здесь хорошо. Так хорошо, так легко, впервые за все эти долгие месяцы потрясений и бед, напряжения, тяжкой усталости, страха. Полумрак, свечи, белая скатерть… Ага, и здесь солдатик вышит, с ума сойти! Мальчишки смеются… Куда-то умчались — вернулись… Нарезают на дольки ананас.
И Вовке здесь хорошо. И Петр с ним не сюсюкает, никак его не выделяет, говорит с ним спокойно и ровно, как со своими.
Нина взглянула на Петра. Он сидел за столом, откинувшись назад, на спинку стула, скрестив руки на груди, слушая, как поют его отец и дядька, брат покойной матери Петра, седой горбоносый старик Петр был на него похож больше, чем на отца. Старики пели по-грузински какую-то дивную, долгую, протяжную застольную песню, на два голоса, негромко, с чувством.
— Завидую, — признался Петр, взглянув на Нину. — Отец, русак совершеннейший, умеет, мама его научила, а я — нет. Медведь на ухо. Как поют, да?
Нина кивала молча. Как хорошо! Как ей хорошо, как ей спокойно. Отдохновение души — старомодная выспренняя фраза. А вот же — лучше не скажешь, точнее не придумаешь. Отдохновение.
Там, за этими окнами, — суетная, нервная, страшная, предательская, опасная жизнь. Они ее сюда не пускают. На порог не пускают. Как им это удается?
Здесь — покой и тепло, оплывают свечи в медных рожках подсвечника, поблескивают в полумраке старинные, высокие, узорного синего стекла рюмки, здесь еще не вынуты из именинного пирога свечки, заблаговременно задутые младшими Солдатовыми и Вовкой.
Здесь сидит, откинувшись на спинку стула, скрестив сильные руки на груди, хозяин дома. Глава. Петр Петрович Солдатов.
Петр Петрович смотрел на поющих, Нина — на него. Резкий горбоносый профиль. Шрам над бровью. Ворот белой сорочки расстегнут, очень ему идет белый цвет, он темноволосый и смуглый…