Олег вытер жене слезы, поднял с ковра шапку и осторожно натянул ей на голову.
— Поезжай домой, Лена, — попросил он мягко. — Ты на чем приехала? Я тебя провожу.
— Мы найдем эти деньги. — Жена поднялась с ковра. Олег тоже встал. — Найдем. Мы что-нибудь придумаем. Мне звонила приятельница, у нее связи в издательском мире… Она говорит: пусть Олег книжку напишет про всех своих баб, у него же тьма была баб, и все — известные. Теперь это модно, теперь все пишут про жен, любовниц, любовников. Можно хорошие деньги срубить. Тебе пришлют человечка, ты ему расскажешь — когда, с кем, как, сколько раз… — Она снова беззвучно заплакала, закрыла лицо руками, бормоча: — Ничего, я стерплю, можешь меня не стесняться. Напишешь про свой первый секс-опыт… Про все свои оргазмы с народными и заслуженными… Я стерплю! Пиши! С руками оторвут, вот увидишь. Все пишут, чем ты хуже…
— Я — лучше, — усмехнулся Олег. Он обнял жену, прижал к себе. Все его раздражение против нее давным-давно растворилось, ушло бесследно. Запоздалая нежность и жалость к ней переполняли его. Жалость, раскаяние, смятение. — Я лучше, Ленка. Не нужно мне денег, поезжай домой. Я тебе позвоню.
— Олег, возвращайся! — Жена отстранилась, вытерла слезы. Повторила с истовой мольбой: — Возвращайся домой, хватит уже по чужим углам болтаться.
— Лена, мы потом поговорим. — Он повел ее к веранде, к выходу. — Я страшно устал, я хочу лечь сейчас. Прости, Лена.
Олег открыл дверь — дохнуло настоящей зимой, морозцем, снегом, влажной хвоей. День был солнечный, безветренный, дивный.
Лена спустилась с крыльца, повернулась к Олегу. Глаза ее блестели отчаянно, только глаза и были видны из-под огромной, роскошной, «басмаческой» шапки — последний писк, хит сезона.
За шапку и шубу она заплатила обритой наголо башкой, нелепой ролью в каком-то телепозорище, унижением, еще не высохшими слезами. За все нужно платить. Старая истина. За все. Да, мы на распродаже. Здесь — дешевле. Сейл.
Это только кажется, что дешевле. Нам все это боком выйдет потом.
— Возвращайся. — Лена смотрела на Олега, не двигаясь с места. — Я же все понимаю. Ты меня всегда за дуру держал, а я дура, дура, да умная, я понимаю. Ты меня никогда не любил, тебе со мной скучно, тошно…
— Перестань, — перебил ее Олег. Он стоял на крыльце, зябко поеживаясь.
За изгородью виднелась машина. Так это Ленка на ней приехала? Кто ее привез? Олег близоруко прищурился: какой-то мужик за рулем, еще кто-то — на заднем сиденье.
— Я все понимаю, — упрямо повторила жена. — Что делать… Какая есть, такая есть, другой не будет, мы уже старые с тобой, хватит метаться. Я тебя очень люблю, слышишь?
— Я тебя тоже, — устало откликнулся Олег, снова мечтая о том, чтобы жена поскорее уехала, не мешала ему сосредоточиться на самом важном, на самом главном. — Поезжай. Я позвоню.
Лена помолчала, потом направилась к воротам, метя полами шубы по еловому насту, присыпанному снегу.
Олег завернул за угол. Адрес он помнил: улица Сквозная, дом восемь.
…Делаешь вид, что живой. Суетишься, судорожно, бессмысленно, бестолково цепляешься то за то, то за это, занимаешь деньги под сущий бред, под маниловские замки, потом пытаешься эти деньги отдать, тебя унижают — ты терпишь, топчут — ты молчишь… Зачем?!
Олег подошел к калитке.
Женщина лет сорока стояла посреди двора, раскладывая на снегу яркие пестрые домотканые коврики. Странно, Олегу все сегодня казалось преувеличенно, чрезмерно, до рези в глазах ярким.
Просто он три дня не выходил на улицу.
Просто сегодня такое солнце. Солнечный зимний полдень.
Женщина заметила Олега и подошла к калитке.
— Здравствуйте, — сказал он. — Николай дома?
— Спит, — односложно ответила женщина.
— Я Олег. Я теперь сторожу тот дом, который ваш муж охранял, — пояснил он, щурясь от солнца. — Видите ли, какое дело… Там ночами-то страшновато. Дверь на соплях. А позариться чужому человеку есть на что, сами знаете… У хозяина был обрез. Николай, когда уходил, взял его с собой. Вроде как на хранение.
— Я его сейчас разбужу. — Женщина открыла калитку. — Проходите.
— Сейчас пришлю тебе машинку, — деловито говорил Игорь. — Давай подъезжай, Валерик тебя подкинет, там сегодня интеллектуальный сходняк. Мать их за ногу. Прокисшие сливки нашей арт-элиты.
— А где это? — спросила Нина.
— Хрен его ведает, в каком-то фонде… Развелось этих фондов! Наворуют где ни попади, тут же на ворота вывеску — «Фонд». Пахан у них — почетный председатель. Сидят под вывеской, делят награбленное. В общем, поезжай. Адрес — у Валерика.
— Я не поняла, там кто гуляет — Фонд? — Нина уже одевалась, зажав трубку между плечом и щекой.
— Элита! Давай пощелкай мне этих монстров. У них там посиделки в новом стиле, знаешь, как теперь принято. Стебаются. Читают последний том «Мертвых душ» под балалайку.
— Он же его сжег! — удивилась Нина.
— Я ж тебе объясняю, у них там — стеб, хэппининг, — хохотнул Игорь в трубку. — Они как бы нашли горстку пепла, все, что оставалось от Николай Васильевича с его «Душами», будут развевать пепел, вызывать духов. Наш главный дедушка-джазмен вжарит им там на балалайке, первая флейта Европы сбацает на домре, потом все наклюкаются на халяву, им немного надо-то, по рюмке шампузея — и с копыт. Потом им бабушка советской поэзии прочтет свои новые вирши, они зарыдают, попадают мордами в винегрет, а ты, моя птичка, работай.
— Я поняла, — откинулась Нина. — Как можно больше винегрета на мордах.
— Вот именно. Бабушку советской поэзии можешь пощадить, я к ней питаю преступную слабость. Был пионэром — выстригал ее портреты из журнала «Работница», клеил над полатями, грезил наяву… Давай, детка, скачи на этот светский шабаш, не все ж нам с тобой за несчастной попсой охотиться, пора дать залп по истеблишменту. Предупредительный. Ферштейн?
Минут через сорок Нина уже сидела на заднем сиденье редакционной машины, дремала, прикрыв глаза. Делала вид, что внимает нескончаемому монологу шофера Валеры, который взволнованно и гневно повествовал о своей нелегкой мужской доле, о том, что бабы его совершенно распоясались, все сидят у Валеры на шее, ножки свесили и душат его, Валеру, в десять рук.
— Прямо фильм ужасов какой-то, — сочувственно откликнулась Нина, думая о своем.
Дима вчера отбыл в Феодосию со скандалом, с грохотом, с битьем посуды, как будто не было вовсе его больничных прозрений, признаний, клятвенных, прочувствованных заверений, что теперь, дескать, Нина, мы будем жить по-новому, по-человечески, душа в душу, до гробовой доски. Будем с тобой жить долго и счастливо, двести пятьдесят лет, как две влюбленные черепахи, помрем в один день, нас опустят в одну могилу, летят самолеты — салют! Идут пионеры — аналогично. Говорил? Говорил. Клялся? Клялся.
И что же? Он снова пребывал теперь в состоянии взнервленного ожесточения, он обзвонил всех своих бывших партнеров, друзей-приятелей, везде получил от ворот поворот, везде его ахнули мордой об стол. Денег — пшик, перспективы туманны, нога ноет, болит…
«Вот тебя там и подлечат, в Феодосии, в опорно-двигательном санато…» — «Ну, если ты, Нинон, считаешь, что это необходимо, — недобро, с мерзкой ухмылкой, — если тебе кажется, что у меня проблемы с опорным двигателем — что ж, я готов…» — «Дима! Ненавижу твои сальности!» — «Да ты вообще меня ненавидишь! Складывается такое впечатление, знаешь ли…»
Уехал. Ирка вызвалась его сопровождать. Рада-радехонька, еще бы! Юг, море, наплевать, что межсезонье, отчима она обожает.
Нина порывалась проводить их на вокзал — Дима не пустил. Даже не поцеловал ее на прощание. «За дверь меня выставляешь, Нинок? Надоел тебе колченогий?»
Выставляю. Да, выставляю, Дима. Если бы ты знал зачем! Затем, чтобы не спрашивал, куда я ухожу по ночам, почему возвращаюсь под утро.
Я зарабатываю деньги, Дима. Еще две тысячи — и мы с тобой свободны. А пока я на барщине. На оброке. Я — раб портфеля. Михалыч сегодня два раза звонил. Я на барщине. Тебе об этом знать не след. Я на барщине, ты — в Феодосии. Такой вот расклад. Так я решила.
— Приехали, — объявил Валера.
Нина перебросила ремень сумки через плечо, открыла заднюю дверцу, выбралась на волю.
Зимние сумерки, кривоватая, узкая старомосковская улочка. Чугунные завитки на створках полуоткрытых ворот. За ними — снежная целина такой белизны, что кажется — от нее исходит свечение. Еще дальше, в глубине двора, — старинный особняк, свет в сводчатых окнах… Красиво.
— Я на полчасика отвалю, ладно? Не возражаешь? — Валера высунул голову из своей колымаги. — Смотаюсь на «Птичку», здесь радом. Корма куплю для своих попугаев, там лавочка работает допоздна.
— Давай, — милостиво разрешила Нина.
Машины подъезжали и подъезжали Хлопали дверцы, снег сочно хрустел под тяжелыми каблуками столпов русской словесности, степенно шествующих к узорчатым воротам. Столпы входили в ворота, их пожилые музы плыли радом, прятали тройные подбородки в меховые воротники, зорко поглядывали по сторонам, стерегли благоверных от возможных посягательств юных дев свободных профессий, неопределенных занятий.
Дев здесь было в избытке. Нина на минуту затесалась в их стайку, прибавила шагу, взглянула на ярко освещенные окна особняка. Что-то неуловимо, тревожно знакомое почудилось ей в силуэте здания, в контурах сводчатых окон.
— Нина! — окликнул ее Валера. — Вернись на секунду!
Нина оглянулась назад и быстро вернулась к воротам, возле которых топтался шофер.
Петр! Вон он стоит у своей машины, втиснул ее между двумя иномарками.
— Нинок, а если я не на полчасика, а на часок… — начал шофер, заискивающе поглаживая Нину по плечу.
Нина молча отвела его руку, не спуская с Петра Петровича Солдатова вопросительного, изумленного взгляда.
Петр смотрел на нее. Потом пристыженно отвел глаза в сторону. Если он и пытался сейчас придумать отговорку, выкрутиться — его усилия были обречены на заведомую неудачу. По всему видно: Петра застали врасплох, поймали с поличным.