Возвращение принцессы — страница 59 из 69

— А у меня работа такая. — Нина легонько оттолкнула Петра в сторону. Не нужно ее больше закрывать от проскуринской пули, ни в кого он стрелять не будет, он трезвеет, взгляд становится осмысленным. Нине нужно сейчас смотреть ему в глаза. Ей нужно выговориться. Ей САМОЙ это нужно. — У меня такая работа, Олег. Мне за нее хорошо платят. Я за эту пленку штуки две могу выручить «зелеными». Неплохо, правда?

Проскурин молчал, рассматривая Нину. Потом коротко усмехнулся, растер ладонью одутловатую небритую рожу. Что он сделал с собой, со всей своей красой неземной, холеной, породистой, штучной! Светлые рысьи глаза заплыли, утонули в тяжелых красноватых подглазьях Знаменитые проскуринские глаза потускнели и выцвели.

Зато теперь они снова были живыми. Они больше не были мертвыми, мутными, пустыми. Он никого не убьет. И себя не убьет. Можно подойти к столу и забрать у него этот чертов обрез. Нет, еще не время.

— Я это сделала. — Нина смотрела ему в глаза. — И рука не дрогнула, представьте себе. Что мне теперь прикажете делать, Олег? Я же была абсолютной мразью полчаса назад. Ну, и что мне с этим делать? Как мне дальше с этим жить? Что, может быть, мне тоже застрелиться?

Проскурин молчал. Странное дело: теперь он смотрел на Нину почти с симпатией. С каким-то глубинным, едва ли не родственным, сообщническим дружелюбием. Он ее понимал. Он знал, каково Нине. Он сам прошел через это. Не прошел — его ПРОВОЛОКЛИ через это. Через унижение, через позор, через насилие над собой. Его тоже проволокли по этому острому гравию. Он тоже в кровь ободрал свою кожу.

— Что, застрелиться мне? — упрямо, с отчаянным вызовом повторила Нина. — Последовать вашему примеру?

— Тужься, милая, тужься, — пробормотал Проскурин. — В наших роддомах нет горячей воды.

— А здесь никто не стреляется, — спокойно заметил Петр. — О чем ты, Нина?

Он подошел к столу и забрал обрез. Проскурин не шелохнулся.

— Никто не собирается. — Петр отошел от стола, держа обрез в руке. Присел на край диванчика, положил обрез радом с фотокамерой.

Несколько минут они просто молчали. Просто сидели друг против друга, все трое, медленно приходя в себя, постепенно успокаиваясь.

— Уходите, — сказал Проскурин. Теперь он не требовал, не угрожал — он просил их об этом. Он уперся локтями в столешницу и спрятал лицо в ладонях.

— Подожди, — возразил Петр. — Уйти мы успеем. Давай все же попробуем обсудить… Разобраться. Должна же быть какая-то причина! Или несколько причин…

— Ничего я с тобой обсуждать не буду, — буркнул Проскурин, не отнимая ладоней от лица.

— Давай попробуем разложить их на составляющие. Иногда помогает. Мне, во всяком случае.

— Ло-огик! — недобро хмыкнул Проскурин, взглянув не на Петра — на Нину. — Логик он у тебя. Разлагать желает. Иди разлагайся где-нибудь в другом месте.

— Ну что ты пристал к человеку? — мягко укорила Нина Петра, мгновенно почувствовав, что ей нужно сейчас держать сторону Проскурина, поддакивать ему во всем, соглашаться. Принцип не нов, злой следователь — добрый следователь. Проскурин почему-то выбрал Нину в «добрые». Значит, в эту дуду и следует дуть. — Что ты пристал к нему, Петя? Какая причина? Все причины — на поверхности. Человек устал жить в нашем бардаке. Он больше не может жить в бардаке.

— А ты можешь? — резко парировал Петр. — А я могу? Знаешь, моя дорогая, если каждый из нас начнет стреляться только потому, что ему тошно в нашем бардаке, — наш бардак очень быстро опустеет. В двадцать четыре часа.

— Это потому, что в наших роддомах нет горячей воды, — саркастически-наставительно вставил Проскурин.

— Слушай, ты достал нас уже со своей водой! — воскликнул Петр, и они засмеялись, все трое.

Весело, негромко, но дружно.

Все было спасено. Все не все, но многое. Петр снял с себя куртку и бросил ее на фотокамеру и обрез, накрыв ею эти злосчастные вещдоки. Подвытертая на локтях шоферская кожанка, та самая, которая была на Петре в тот вечер, когда Нина впервые его увидела.

Как много с тех пор прошло времени!

Целая жизнь.

* * *

Они возвращались в Москву ранним утром. Всходило солнце, к утру приморозило. Машина неслась по кольцевой, Нина сидела на заднем сиденье, смотрела в окно.

Ели и сосны. Сосны и ели, скоро, между прочим, Новый год, уже совсем скоро, пора покупать елку… И Петр, наверное, купит, хорошо бы устроить мальчишкам сразу два праздника, у него и у нас… Дима вернется через десять дней, он успеет к Новому году, господи, придется же их познакомить! Ну и познакомишь, что тебя смущает?

Новый год. С Новым годом, с новым счастьем… А что мне делать со своим старым несчастьем? С деньгами, которых нет? С долгом, который камнем на шее? С Михалычем, который звонит теперь ежедневно?

Сегодня Игорь выгонит тебя с треском, уволит, наорет напоследок, имеет законное право, безусловное. И ты ему тоже теперь должна, ты оставила фотокамеру с пленкой у Проскурина, отдала ее Проскурину, на, Олег, делай с ней что хочешь, хочешь — разбей, хочешь — прояви пленку, любуйся на себя, на свое неудавшееся суицид-шоу, впредь будет тебе наука.

Что-то будет… Что будет, то будет!

Будет Новый год Купим елку, нет, две елки, будем с мальчишками их наряжать.

— Петя, давай купим елку! Уже должны продавать, наверное.

Петр молча кивнул, не сводя глаз от дороги. Он был напряжен и собран — еще бы, он не спал всю ночь, ни минуты. До утра просидел с Проскуриным, всю ночь они проговорили, выдворив Нину из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь. Теперь Петр держал себя в жестких тисках самоконтроля, не давая себе ни секундной поблажки. Боролся с дремой. Стойкий Солдатов.

— У тебя, наверное, даже елка оловянными солдатиками украшена, — улыбнулась Нина. — Нарезали, поди, из фольги штук сорок.

— Издеваешься? — хмыкнул Петр. — Положим, у нас — оловянный культ, но не до такой же степени! У нас на елке игрушки висят, еще из маминых запасов, мои старые, детские И мандарины. Я люблю, когда мандарины на елке. Запах праздника, тоже из детства: цитрусовый и хвойный. Оранжевое, зеленое… Мама половину в золотую фольгу заворачивала…

Нина снова повернулась кокну. Значит, повесим мандарины. Завернем их в золотую фольгу. Будет праздник. В разгар праздника позвонит Михалыч, вкрадчиво спросит: «Где деньги, Нин?»… Потом, перед двенадцатью, все выпьют за старый год, и что она, Нина, вспомнит? Как этот бедный Проскурин пытался себя убить, а она, Нина, все это отщелкала в лучшем виде, с большим знанием дела, ничтоже сумняшеся?!

— Петя, останови, — попросила она. — Останови, пожалуйста, я выйду подышать. Мне плохо.

Петр притормозил, Нина вышла, спустилась за обочину, на снежную целину.

Четыре месяца это копилось в ней: боль, усталость, надсада… Она держалась, не позволяла себе срывов, некогда было плакать. Некогда.

Как быстро все пролетело! Только вчера был этот проклятый август, жаркое, душное, тревожное лето, одним ударом оборванное, ударом нашей общей внезапной беды… Потом была смутная горькая осень, череда торопливых невнятных дел, дней, общая усталость, общая растерянность, как же всех жалко! По-настоящему жалко нас всех, за что нас так? Ну за что нас так?!

Нина кругами ходила по снегу. Рядом шумело, громыхало кольцо автодороги. Петр стоял неподалеку, курил, глядя в сторону. Он ни о чем ее не спрашивал. Он не мешал ей. Он ничему не удивлялся.

Нина ходила по кругу, размахивала руками, как сумасшедшая, кружила по снегу, а Петр не удивлялся. Он ее знал. Он уже научился хорошо понимать ее и чувствовать.

Он точно почувствовал тот момент, когда пришло время загасить недокуренную сигарету, подойти к Нине и обнять ее.

— Как мне жалко всех! — вырвалось у нее. — Петя! Как мне всех нас жалко! Этого Проскурина, себя, тебя… Диму, наших стариков, мальчишек, всех! Всех жалко. И я ничего не могу сделать, — бессвязно говорила она, уткнувшись в его плечо мокрым от слез лицом. — И никто ничего не может сделать.

Петр молчал, прижав ее к себе.

— Но я больше не могу так, Петя! Я больше не буду работать у Игоря.

— Не будешь, — эхом откликнулся Петр.

— А долг? А эти люди?

— Свяжи меня с ними. Я с ними поговорю.

— Нет. — Нина отстранилась от него. Вытерла слезы и спросила, решившись: — Петя, почему ты мне помогаешь? Ты мне во всем помогаешь, не нужно, я ведь привыкну, мне нельзя к этому привыкать! Петя, почему?

— Ты знаешь, — глухо ответил Петр.

— Нет, ты скажи, ты ответь мне!

— Что, это нужно обязательно произнести вслух? — почти зло спросил он. — Обязательно?

— Нет, — поспешно согласилась Нина и добавила с каким-то суеверным страхом: — Нет, совсем не обязательно.


— На первый урок они опоздали, — сказал Петр, следя за тем, как Нина открывает дверцу машины. — Ничего страшного. Сделаю им завтрак, отвезу ко второму.

Нина кивнула, скользнула сонным взглядом по своему утреннему двору. Повернула голову к дверям своего подъезда и коротко, сдавленно вскрикнула.

— Что? — быстро спросил Петр, проследив за ее взглядом.

У дверей стоял рослый плотный блондин лет тридцати пяти. Правая рука его покоилась на массивном набалдашнике трости В левой руке блондин держал непрезентабельный пластмассовый стаканчик, из которого периодически отхлебывал.

— Дима… — ошеломленно протянула Нина, выбираясь из машины. — Петя, это мой муж.

Значит, это ее муж. Ну да, такой… представительный господин. Комильфо. Все при нем. С тростью, надо же! Денди. Как денди лондонский… Нет, рожа, пожалуй, простовата для денди-то, на Лондон Дима не тянет — рожа неглупая, смазливая даже, но простецкая, русопятая.

Петр решительно выбрался из машины вслед за Ниной.

— Надо же, с тростью, — пробормотал он, идя рядом с Ниной, спешащей к благоверному. — А как насчет манишки? Цилиндра? Шлафрока?

— Он хромает, поэтому трость… — Нина подошла к мужу. Обнять его не обнимешь, у него в руке стакан с горячим, дымящимся на морозце кофе. Нина ограничилась тем, что осторожно чмокнула мужа в щеку. — Дима! Почему ты не сообщил? Я бы встретила… И почему ты вернулся так рано? А Ирка? Она тоже вернулась?