Возвращение с края ночи — страница 82 из 83

Иные же стены были покрыты щербинами и пятнами «пигментными», как про себя назвал их Воронков.

Был рассветный час. Сизый, студеный и зыбкий.

Звезды спрятались.

Небо безотрадное, как шинель нависало низко.

И отдельные, одинокие, но зато огромные и отчетливо шестилучевые снежинки кружились в воздухе как десантники на парашютах. Десант надвигающейся зимы. Чересчур ранний, между прочим, десант.

Сашка подумал, что битва, должно быть, оказалась экзотермическим процессом. Вот и похолодало. Вот и снег.

Или же это звезды снесло с неба взрывом, и они падали не тая на пепельный замерзший асфальт.

Хорошо хоть не ледниковый период.

Взгляд сделал круг и вернулся к обломкам «Мангуста», зацепился за смятый и перекрученный почти в штопор ствол. И скорбный этот вид отдался болью в сердце.

И пришла какая-то глупая и беспомощная мысль: «Что с ними делать?»

Первой идеей было похоронить торжественно где-то за городом. В могилке. И, может быть, даже произнести дурацкую речь, дескать: «Прощай, друг»… Но это было пошло как-то.

А оставлять обломки действительно верного друга вот так на покалеченном асфальте казалось кощунственным, что ли…

Но руки сделали сами как надо, минуя разум и сердце. Руки оказались мудрее. Правая подобрала небольшую, изувеченную до неузнаваемости деталь, с небольшим отверстием. А левая рука выдернула из ворота куртки шнурок. Дальше руки, в сотрудничестве, невзирая на самого Воронкова и вопреки ему, вдели шнурок в отверстие, завязали узлом и повесили реликвию ему на шею.

И только тут Сашка согласился со своими руками. И понял, что так и надо.

Теперь остальные обломки были только лишь инженерным курьезом. Пусть, кто хочет, потом ломает голову над тем, что это было.

Ему, Воронкову, — уже не интересно.

«Мангуст» был свершением его прошлой жизни — умершего мира. Как и старенькая «Башкирия» в каморке на станции аэрации…

Навсегда попрощавшись с местом, Сашка кивнул Джою:

— Потопали, дружище ты мой лохматый.

— Домой? — без особой надежды спросил Джой взглядом и мыслью.

— Нет у нас теперь дома, — почти не соврал Сашка.

Он как-то не видел себя в ближайшем будущем в своей разгромленной квартире. Не мог представить, как будет приводить все в порядок и налаживать подрубленный на корню быт.

Вот только что, казалось бы, мечтал о голове засадного хищника над дверью, а теперь не мог увидеть себя дома.

Однако решил на этом деле не заморачиваться.

Дом, что дом? Пока живешь, любая квартира — гостиница.


Обычно в этот час город начинает просыпаться. Расползаются по городу фуры с черствеющим хлебом. Рокочут под колесами мокрые спины мостов.

Мусоровозы гремят баками, лязгают, опрокидывая в свои нечистотные утробы порции продуктов жизнедеятельности человеческого муравейника.

Таксисты спешат к вокзалам собрать урожай полусонных пассажиров ночных поездов до начала движения общественного транспорта.

Город отходит от ночи, как инфарктник после интенсивной терапии.

И только одинокий Сашка Вороненок двигался сейчас по пустой улице вымершего города, как тромб, зная, что не встретит никого. Даже себя, отставшего от времени.

Идти было далеко.

И усталые, подгибающиеся ноги — решительно против.

Но отчего-то возникло понимание, что так НАДО. И он шел, и в этом движении, и в холоде внезапном — оттаивала лягушкой изо льда жизнь. И воздух был студен и свеж. И в нем — какая-то невероятная, жизнеутверждающая, целебная благость.

И он дошел до ворот родного режимного предприятия. Круг замкнулся.

Следы былых умертвий и побед выступали как-то особенно рельефно в этот утренний час.

И на дальней периферии сознания возникла дискомфортная, но будто бы совершенно чужая мысль. Что от всех этих разрушений никакими записками объяснительными не отбояриться.

И ясно, что разборки с начальством предстоят более чем серьезные. И лучше всего вообще просто исчезнуть. Пропасть без вести. Уйти в никуда.

Ну, какая бюрократия может иметь значение после всего пережитого.

Все было неважно.

Все малосущественно.

Он смотрел на руины умершего мира.

И видел зубы покойного, которыми тот еще будет пытаться прикусить. Он умер, но еще бредит жизнью.

Джой трусил у ноги, цокая когтями. Спокойный, многоопытный, верный пес.

И для Джоя ничто не было важно, кроме одного-единственного в его жизни человека — его маленькой стаи.

Каморка. Пишущая машинка с вкрученным в нее листком.

Листки с заметками.

Ведь для чего-то же писал?

— Когда же я писал это? — удивился Воронков.

Глаза побежали по строчкам.

«Ежели как-то так исхитриться и окинуть взглядом просторы доступного сему взгляду мироздания, то как-то, видимо, дойдет до ума правильность первой части фразы, начертанной на камине старика Эйнштейна: „Господь Бог изощрен, но не злонамерен“.

И он, видимо, действительно изощрен! Сколько всего в нашем, этом самом, таком сяком, мироздании наверчено. И как хитро все взаимосвязано. Да, точно — изощрен. Как терпеливый, искусный часовщик, задумавший не просто какие-то там особенные часы…»

Вроде бы сам писал, но читалось как нечто чужое и чуждое.

А интересно…

Рука небрежно шевельнула бумажки, лежавшие возле машинки.

По столу покатился белесый с выемками под пальцы, витиевато-гармоничный стержень. Воронков взял его.

«Инструмент!» — вспомнил он слова Художника.

Казалось, что само присутствие здесь этой волшебной палочки, забытой или оставленной на память, как-то электризует не то что воздух, но самую ткань реальности.

Ткань… Ткань реальности…

Последнее время этот образ стал привычным уже.

Мир бесконечен во времени, пространстве и многообразии, потому что растет, усложняется, будто вечный гобелен, который постоянно доделывает неутомимый ткач. А сонмы терпеливых художников украшают канву вышивкой в предусмотренных для этого местах… Но иногда художник увлекается и заходит за отпущенную рамку, слегка нарушает единый замысел изощренного ткача. И мир приобретает новые свойства…

Что-то заклубилось в голове от этих мыслей. И смутное понимание забрезжило где-то за туманом.

Белая птица — раскинувшая крылья, как раскрытая книга во тьме пещеры алхимика. Свеча, чей свет, зыбкий и нервный, вдруг начал наливаться краснотой. И тени в глубине…

Огромные сросшиеся кристаллы в туманной дымке над болотами играли гранями в рассветных лучах…

Воронков мотнул головой, стряхивая наваждение, и убрал стило в карман.

Да именно — стило! Верное название для таинственного инструмента Художника.

Глаз вновь зацепился за строки:

«…уже давно стало банальным сравнение — большой город похож на сложный живой организм, который хотя и неподвижен, но тем не менее растет вширь и ввысь, болеет…»

— Да, — пробормотал Сашка, — благоглупости, упражнения для беглости пальцев… На фига писал?

Строки были какими-то по-пионерски аккуратными и наивными донельзя, но было что-то в них важное, нестерпимо пронзительное:

«…так ли уж „не злонамерен“ сей искуснейший часовщик, направляя свое отточенное мастерство в незнаемые дебри? А ну как его механизм окажется столь тонок, что самую ткань времени зацепит какой-то острый зубчик его часов, да и нарушит? Выдернется одна только ниточка из нежнейшего шелка. Одна только неприметная складочка нарушит орнамент измеряемого полотна. К каким последствиям это может привести?

„От малых причин бывают большие следствия“, — говаривал якобы Козьма Прутков, сам-то бывший как раз малым следствием больших причин. Все в нашем мире так увязано друг с другом. Так утрясено и согласовано, что невозможно угадать, где и как отзовется „принцип домино“, когда ткнешь так, а выйдет эдак…

Часовщик точит шестерни, заостряет оси… Что случится тогда, когда он соберет часы? Какой механизм он запустит тогда, когда повернет ключик?

А пока? Пока Вселенная расширяется. На черном бархате светятся шестеренки, кровавыми капельками сверкают рубины, готовые стать опорами осей. Осталось недолго. Скоро, скоро все это займет места в тесном корпусе и ключ повернется.

Всякий творец — частный случай Творца и подчас сам не ведает, что творит, ибо: изощрен, но не злонамерен…»

— Философ, блин, — покачал головой Сашка, — Спиноза-с…

Но цинизм не спас от умиления. Как-то устало и малодушно Воронков растрогался. Вот ведь жил парнишка, делал оружие для души. Еще не понимая, как это ОРУЖИЕ может быть ДЛЯ ДУШИ. Не отдавая себе отчет.

Но не в состоянии переступить через свое отношение к этому.

Слишком много Воронков вложил в свое творение.

Вот так. Оружие, вещь вроде бы смертоносную, можно изготавливать в состоянии, близком к просветлению.

Бывало, задумывался: ну как можно любить оружие?

Не находил ответа.

По-другому он просто не мог и, не считая, тратил время и силы.

Только теперь понял, когда уже было поздно, понял как итог, что оружие не отнимать жизнь призвано. Оно призвано сохранять жизнь. По-другому могут думать только те, кто заглядывает в черный зрачок ствола, не догадываясь об истинном смысле этого величайшего в истории человечества изобретения.

Оружие дало жизнь человечеству. Спасло его — голого, почитай беззубого, лишенного когтей и всего прочего звериного арсенала человечка — от жестокой агрессивной среды. И впредь должно нести эту миссию, а не служить братоубийству.

Теперь — то Воронков это понимал и разумом и душой. И умилялся себе прежнему, не понимавшему, но чувствовавшему верно.

А вот эти листочки? Они-то были для чего? Для каких откровений записывались беглые, не оформленные во что-то большее мысли?

— Нам снова понадобятся настоящие книги, написанные твердой рукой на добротной бумаге, — прочел вслух для Джоя. — А? Каково? К чему это я? Когда понадобятся-то? Вопрос…

В чужих мирах, краях и странах начинаешь очень трепетно относиться к воспоминаниям. Листочки с заметками будили в памяти картины. Яркие картины из прошлой жизни…