Возвращение с Западного фронта — страница 26 из 227

– Прямо мы не спрашивали, так делать нельзя – а вдруг врач рассердится? Это не дело, ведь он будет оперировать маму.

Да, думаю я с горечью, так уж повелось у нас, так уж повелось у них – у бедняков. Они не смеют спросить о цене, они лучше будут мучиться, но не спросят; а те, другие, которым и спрашивать-то незачем, они считают вполне естественным договариваться о цене заранее. И врач на них не рассердится.

– А потом надо делать перевязки, и это тоже так дорого стоит, – говорит отец.

– А больничная касса, разве она ничего не платит? – спрашиваю я.

– Мама слишком долго болеет.

– Но у вас же есть хоть немного денег?

Он качает головой:

– Нет. Но теперь я опять смогу взять сверхурочную работу.

Я знаю: он будет резать, фальцевать и клеить, стоя за своим столом до двенадцати часов ночи. В восемь вечера он похлебает пустого супу, сваренного из тех жалких продуктов, которые они получают по карточкам. Затем он примет порошок от головной боли и снова возьмется за работу.

Чтобы немного развеселить его, я рассказываю ему несколько пришедших мне на ум забавных историй – солдатские анекдоты насчет генералов и фельдфебелей, которых где-то кто-то оставил в дураках, и прочее в этом роде.

После прогулки я провожаю отца и сестру на станцию. Они дают мне банку повидла и пакет с картофельными лепешками – мать еще успела нажарить их для меня.

Затем они уезжают, а я возвращаюсь в бараки.

Вечером я вынимаю несколько лепешек, намазываю на них повидло и начинаю есть. Но мне что-то не хочется. Я выхожу во двор, чтобы отдать лепешки русским.

Тут мне приходит в голову, что мать жарила их сама и, когда она стояла у горячей плиты, у нее, быть может, были боли. Я кладу пакет обратно в ранец и беру с собой для русских только две лепешки.

IX

Мы едем несколько дней. В небе появляются первые аэропланы. Мы обгоняем эшелоны с грузами. Орудия, орудия… Дальше мы едем по фронтовой узкоколейке. Я разыскиваю свой полк. Никто не знает, где он сейчас стоит. Я где-то остаюсь на ночевку, где-то получаю утром паек и кой-какие сбивчивые инструкции. Взвалив на спину ранец и взяв винтовку, я снова пускаюсь в путь.

Прибыв к месту назначения, я не застаю в разрушенном местечке никого из наших. Узнаю, что наш полк входит теперь в состав летучей дивизии, которую всегда бросают туда, где что-нибудь неладно. Это, конечно, не очень весело. Мне рассказывают, что у наших будто бы были большие потери. Расспрашиваю про Ката и Альберта. Никто о них ничего не знает.

Я продолжаю свои поиски и плутаю по окрестностям; на душе у меня какое-то странное чувство. Наступает ночь, и еще одна ночь, а я все еще сплю под открытым небом, как индеец. Наконец мне удается получить точные сведения, и после обеда я докладываю в нашей ротной канцелярии о своем прибытии.

Фельдфебель оставляет меня в распоряжении части. Через два дня рота вернется с передовых, так что посылать меня туда нет смысла.

– Ну, как отпуск? – спрашивает он. – Хорошо, а?

– Да как сказать, – говорю я.

– Да, да, – вздыхает он, – если б только не надо было возвращаться. Из-за этого вся вторая половина всегда испорчена.

Я слоняюсь без дела до того утра, когда наши прибывают с передовых, с серыми лицами, грязные, злые и мрачные. Взбираюсь на грузовик и расталкиваю приехавших, ищу глазами лица друзей – вон там Тьяден, вот сморкается Мюллер, а вот и Кат с Кроппом. Мы набиваем наши тюфяки соломой и укладываем их рядом друг с другом. Глядя на товарищей, я чувствую себя виноватым перед ними, хотя у меня нет никаких причин для этого. Перед сном я достаю остатки картофельных лепешек и повидло – надо же, чтобы и товарищи хоть чем-нибудь воспользовались.

Две лепешки немного заплесневели, но их еще можно есть. Их я беру себе, а те, что посвежее, отдаю Кату и Кроппу.

Кат жует лепешку и спрашивает:

– Небось мамашины?

Я киваю.

– Вкусные, – говорит он, – домашние всегда сразу отличишь.

Еще немного, и я бы заплакал. Я сам себя не узнаю. Но ничего, здесь мне скоро станет легче – с Катом, с Альбертом и со всеми другими. Здесь я на своем месте.

– Тебе повезло, – шепчет Кропп, когда мы засыпаем, – говорят, нас отправят в Россию.

– В Россию? Ведь там война уже кончилась.

Вдалеке грохочет фронт. Стены барака дребезжат.


В полку усердно наводят чистоту и порядок. Начальство помешалось на смотрах. Нас инспектируют по всем статьям. Рваные вещи заменяют исправными. Мне удается отхватить совершенно новенький мундир, а Кат – Кат, конечно, раздобыл себе полный комплект обмундирования. Ходит слух, будто бы скоро будет мир, но гораздо правдоподобнее другая версия – что нас повезут в Россию. Однако зачем нам в Россию хорошее обмундирование? Наконец просачивается весть о том, что к нам на смотр едет кайзер. Вот почему нам так часто устраивают смотры и поверки.


Целую неделю нам кажется, что мы снова попали в казарму для новобранцев, – так нас замучили работой и строевыми учениями. Все ходят нервные и злые, потому что мы не любим, когда нас чрезмерно донимают чисткой и уборкой, а уж шагистика нам и подавно не по нутру. Все это озлобляет солдата еще больше, чем окопная жизнь.

Наконец наступают торжественные минуты. Мы стоим навытяжку, и перед строем появляется кайзер. Нас разбирает любопытство: какой он из себя? Он обходит фронт, и я чувствую, что я, в общем, несколько разочарован: по портретам я его представлял себе иначе – выше ростом и величественнее, а главное, он должен говорить другим, громовым голосом.

Он раздает Железные кресты и время от времени обращается с вопросом к кому-нибудь из солдат. Затем мы расходимся.

После смотра мы начинаем беседу. Тьяден говорит с удивлением:

– Так это, значит, самое что ни на есть высшее лицо! Выходит, перед ним все должны стоять руки по швам, решительно все! – Он соображает. – Значит, и Гинденбург тоже должен стоять перед ним руки по швам, а?

– А как же! – подтверждает Кат.

Но Тьядену этого мало. Подумав с минуту, он спрашивает:

– А король? Он что, тоже должен стоять перед кайзером руки по швам?

Этого никто в точности не знает, но нам кажется, что вряд ли это так – и тот и другой стоят уже настолько высоко, что брать руки по швам между ними, конечно, не принято.

– И что за чушь тебе в голову лезет? – говорит Кат. – Важно то, что сам-то ты вечно стоишь руки по швам.

Но Тьяден совершенно загипнотизирован. Его обычно бедная фантазия заработала на полный ход.

– Послушай, – заявляет он, – я просто понять не могу, неужели же кайзер тоже ходит в уборную, точь-в-точь как я?

– Да, уж в этом можешь не сомневаться, – хохочет Кропп.

– Смотри, Тьяден, – добавляет Кат, – я вижу, у тебя уже дважды два получается свиной хрящик, а под черепом у тебя вошки завелись, сходи-ка ты сам в уборную, да побыстрей, чтоб в голове у тебя прояснилось и чтоб ты не рассуждал, как грудной младенец.

Тьяден исчезает.

– Но что я все-таки хотел бы узнать, – говорит Альберт, – так это вот что: началась бы война или не началась, если бы кайзер сказал «нет»?

– Я уверен, что войны не было бы, – вставляю я, – ведь он, говорят, сначала вовсе не хотел ее.

– Ну, пусть не он один, пусть двадцать – тридцать человек во всем мире сказали бы «нет», – может быть, тогда ее все же не было бы?

– Пожалуй, что так, – соглашаюсь я, – но ведь они-то как раз хотели, чтоб она была.

– Странно все-таки, как подумаешь, – продолжает Кропп, – ведь зачем мы здесь? Чтобы защищать свое отечество. Но ведь французы тоже находятся здесь для того, чтобы защищать свое отечество. Так кто же прав?

– Может быть, и мы и они, – говорю я, хотя в глубине души и сам этому не верю.

– Ну, допустим, что так, – замечает Альберт, и я вижу, что он хочет прижать меня к стенке, – однако наши профессора, и пасторы, и газеты утверждают, что правы только мы (будем надеяться, что так оно и есть), а в то же время их профессора, и пасторы, и газеты утверждают, что правы только они. Так вот, в чем же тут дело?

– Этого я не знаю, – говорю я, – ясно только то, что война идет и с каждым днем в нее вступают все новые страны.

Тут снова появляется Тьяден. Он все так же взбудоражен и сразу же вновь включается в разговор: теперь его интересует, отчего вообще возникают войны.

– Чаще всего оттого, что одна страна наносит другой тяжкое оскорбление, – отвечает Альберт довольно самоуверенным тоном.

Но Тьяден прикидывается простачком:

– Страна? Ничего не понимаю. Ведь не может же гора в Германии оскорбить гору во Франции. Или, скажем, река, или лес, или пшеничное поле.

– Ты в самом деле такой олух или только притворяешься? – ворчит Кропп. – Я же не то хотел сказать. Один народ наносит оскорбление другому…

– Тогда мне здесь делать нечего, – отвечает Тьяден, – меня никто не оскорблял.

– Поди объясни что-нибудь такому дурню, как ты, – раздраженно говорит Альберт, – тут ведь дело не в тебе и не в твоей деревне.

– А раз так, значит, мне сам Бог велел вертаться до дому, – настаивает Тьяден, и все смеются.

– Эх ты, Тьяден, народ тут надо понимать как нечто целое, то есть государство! – восклицает Мюллер.

– Государство, государство! – Хитро сощурившись, Тьяден прищелкивает пальцами. – Полевая жандармерия, полиция, налоги – вот что такое ваше государство. Если ты про это толкуешь, благодарю покорно!

– Вот это верно, Тьяден, – говорит Кат, – наконец-то ты говоришь дельные вещи. Государство и родина – это и в самом деле далеко не одно и то же.

– Но все-таки одно с другим связано, – размышляет Кропп, – родины без государства не бывает.

– Правильно, но ты не забывай о том, что почти все мы простые люди. Да ведь и во Франции большинство составляют рабочие, ремесленники, мелкие служащие. Теперь возьми какого-нибудь французского слесаря или сапожника. С чего бы ему нападать на нас? Нет, это все правительства выдумывают. Я вот сроду ни одного француза не видал, пока не попал сюда, и с большинством французов дело обстоит точно так же, как с нами. Как здесь нашего брата не спрашивают, так и у них.