Поезд прибывает лишь утром, и к этому времени в носилках хлюпает вода. Фельдшер устраивает нас в один вагон. Повсюду снуют сестры милосердия из Красного Креста. Кроппа укладывают внизу. Меня приподнимают – мне отведено место над ним.
– Ну обождите же, – вдруг вырывается у меня.
– В чем дело? – спрашивает сестра.
Я еще раз бросаю взгляд на постель. Она застлана белоснежными полотняными простынями, непостижимо чистыми, на них даже видны складки от утюга. А я шесть недель не менял рубашки, она у меня черная от грязи.
– Вы не можете влезть сами? – озабоченно спрашивает сестра.
– Залезть-то я залезу, – говорю я, чувствуя, что взопрел, – только снимите сначала белье.
– Зачем же?
Мне кажется, что я грязен, как свинья. Неужели меня положат сюда?
– Да ведь я… – Я не решаюсь закончить свою мысль.
– Вы его немножко измажете? – спрашивает она, стараясь приободрить меня. – Это не беда, мы его потом постираем.
– Нет, не в этом дело, – говорю я в волнении.
Я совсем не готов к столь внезапному возвращению в лоно цивилизации.
– Вы лежали в окопах, так неужели же мы для вас простыни не постираем? – продолжает она.
Я смотрю на нее; она молода и выглядит такой же свежей, хрустящей, чистенько вымытой и приятной, как и все вокруг; трудно поверить, что это предназначено не только для офицеров, от этого становится не по себе и даже как-то страшновато.
И все-таки эта женщина – сущий палач: она заставляет меня говорить.
– Я только думал… – На этом я умолкаю: должна же она понять, что я имею в виду.
– Что же такое?
– Да я насчет вшей, – выпаливаю я наконец.
Она смеется:
– Надо же и им когда-нибудь пожить в свое удовольствие.
Ну что ж, теперь мне все равно. Я карабкаюсь на полку и укрываюсь с головой.
Чьи-то пальцы шарят по одеялу. Это фельдшер. Получив сигары, он уходит.
Через час мы замечаем, что уже едем.
Ночью я просыпаюсь. Кропп тоже ворочается. Поезд тихо катится по рельсам. Все это еще как-то непонятно: постель, поезд, домой. Я шепчу:
– Альберт!
– Что?
– Ты не знаешь, где тут уборная?
– По-моему, вон за той дверью направо.
– Сейчас посмотрим.
В вагоне темно, я нащупываю край полки и собираюсь осторожно соскользнуть вниз. Но моя нога не находит точки опоры, я начинаю сползать с полки – на раненую ногу не обопрешься, и я с треском лечу на пол.
– Черт побери! – говорю я.
– Ты ушибся? – спрашивает Кропп.
– А ты что, не слыхал, что ли? – огрызаюсь я. – Так треснулся головой, что…
Тут в конце вагона открывается дверь. Сестра подходит с фонарем в руках и видит меня.
– Он упал с полки…
Она щупает мне пульс и притрагивается к моему лбу.
– Но температуры у вас нет.
– Нет, – соглашаюсь я.
– Наверно, что-нибудь пригрезилось? – спрашивает она.
– Да, наверно, – уклончиво отвечаю я.
И снова начинаются расспросы. Она глядит на меня своими ясными глазами, такая чистенькая и удивительная, – нет, я никак не могу сказать ей, что мне нужно.
Меня снова поднимают наверх. Ничего себе уладилось! Ведь когда она уйдет, мне снова придется спускаться вниз! Если бы она была старуха, я бы еще, пожалуй, сказал ей, в чем дело, но она ведь такая молоденькая – ей никак не больше двадцати пяти. Ничего не поделаешь, ей я этого сказать не могу.
Тогда на помощь мне приходит Альберт, – ему стесняться нечего, ведь речь-то идет не о нем. Он подзывает сестру к себе:
– Сестра, ему надо…
Но и Альберт тоже не знает, как ему выразиться, чтобы это прозвучало вполне благопристойно. На фронте, в разговоре между собой, нам было бы достаточно одного слова, а здесь, в присутствии такой вот дамы… Но тут вдруг он вспоминает школьные годы и бойко заканчивает:
– Ему бы надо выйти, сестра.
– Ах вот оно что, – говорит сестра. – Так для этого ему вовсе не надо слезать с постели, тем более что он в гипсе. Что же именно вам нужно? – обращается она ко мне.
Я до смерти перепуган этим новым оборотом дела, так как не имею ни малейшего представления, какая терминология принята для обозначения этих вещей. Сестра приходит мне на помощь:
– По-маленькому или по-большому?
Вот срамота! Я чувствую, что весь взмок, и смущенно говорю:
– Только по-маленькому.
Ну что ж, дело все-таки кончилось не так уж плохо.
Мне дают «утку». Через несколько часов моему примеру следует еще несколько человек, а к утру мы уже привыкли и не стесняясь просим то, что нам нужно.
Поезд идет медленно. Иногда он останавливается, чтобы выгрузить умерших. Останавливается он довольно часто.
Альберт температурит. Я чувствую себя сносно, нога у меня болит, но гораздо хуже то, что под гипсом, очевидно, сидят вши. Нога ужасно зудит, а почесать нельзя.
Дни у нас проходят в дремоте. За окном бесшумно проплывают виды. На третью ночь мы прибываем в Хербесталь. Я узнаю от сестры, что на следующей остановке Альберта высадят – у него ведь температура.
– А где мы остановимся? – спрашиваю я.
– В Кёльне.
– Альберт, мы останемся вместе, – говорю я, – вот увидишь.
Когда сестра делает следующий обход, я сдерживаю дыхание и загоняю воздух вовнутрь. Лицо у меня наливается кровью и багровеет. Сестра останавливается:
– У вас боли?
– Да, – со стоном говорю я. – Как-то вдруг начались.
Она дает мне градусник и идет дальше. Теперь я знаю, что мне делать, ведь я не зря учился у Ката. Эти солдатские градусники не рассчитаны на многоопытных вояк. Стоит только загнать ртуть наверх, как она застрянет в своей узкой трубочке и больше уже не опустится.
Я сую градусник под мышку наискось, ртутью вверх, и долго пощелкиваю по нему указательным пальцем. Затем встряхиваю и переворачиваю его. Получается 37,9. Но этого мало. Осторожно подержав его над горящей спичкой, я догоняю температуру до 38,7.
Когда сестра возвращается, я надуваюсь, как индюк, стараюсь дышать отрывисто, гляжу на нее осоловелыми глазами, беспокойно ворочаюсь и говорю вполголоса:
– Ой, мочи нет терпеть!
Она записывает мою фамилию на листочек. Я твердо знаю, что мою гипсовую повязку без крайней необходимости трогать не будут.
Меня высаживают с поезда вместе с Альбертом.
Мы лежим в лазарете при католическом монастыре, в одной палате. Нам очень повезло: католические больницы славятся своим хорошим уходом и вкусной едой. Лазарет весь заполнен ранеными из нашего поезда; среди них многие в тяжелом состоянии. Сегодня нас еще не осматривают, так как здесь слишком мало врачей. По коридору то и дело провозят низенькие тележки на резиновом ходу, и каждый раз кто-нибудь лежит на них, вытянувшись во весь рост. Чертовски неудобная поза – так только спать хорошо.
Ночь проходит очень беспокойно. Никто не может уснуть. Под утро нам удается ненадолго задремать. Я просыпаюсь от света. Дверь открыта, и из коридора слышатся голоса. Мои соседи по палате тоже просыпаются. Один из них – он лежит уже здесь несколько дней – объясняет нам, в чем дело:
– Здесь, наверху, сестры каждое утро читают молитвы. У них это называется заутреней. Чтобы не лишать нас удовольствия послушать, они открывают дверь в палату.
Конечно, это очень заботливо с их стороны, но у нас болят все кости и трещит голова.
– Что за безобразие! – говорю я. – Я только успел уснуть.
– Здесь, наверху, лежат с легкими ранениями, вот они и решили, что с нами это можно делать, – отвечает мой сосед.
Альберт стонет. Меня разбирает злость, и я кричу:
– Эй вы там, замолчите!
Через минуту в палате появляется сестра. В своем черно-белом монашеском одеянии она напоминает хорошенькую куклу для кофейника.
– Закройте же дверь, сестра, – говорит кто-то.
– Дверь открыта потому, что в коридоре читают молитву, – отвечает она.
– А мы еще не выспались.
– Лучше молиться, чем спать. – Она стоит и улыбается невинной улыбкой. – А кроме того, сейчас уже семь часов.
Альберт опять застонал.
– Закройте дверь! – рявкаю я.
Сестра опешила, – как видно, у нее не укладывается в голове, как можно так кричать.
– Мы ведь молимся и за вас тоже.
– Все равно закройте дверь!
Она исчезает, оставив дверь незакрытой. В коридоре снова раздается монотонное бормотание. Это меня бесит, и я говорю:
– Считаю до трех. Если за это время они не прекратят, я в них чем-нибудь запущу.
– И я тоже, – заявляет один из раненых.
Я считаю до пяти. Затем беру пустую бутылку, прицеливаюсь и бросаю ее через дверь в коридор. Бутылка разлетается на мелкие осколки. Голоса молящихся умолкают. В палате появляется стайка сестер. Они ругаются, но в очень выдержанных выражениях.
– Закройте дверь! – кричим мы.
Они удаляются. Та, маленькая, что давеча заходила к нам, уходит последней.
– Безбожники, – лепечет она, но все же закрывает дверь.
Мы одержали победу.
В полдень приходит начальник лазарета и дает нам взбучку. Он стращает нас крепостью и даже чем-то похуже. Но все эти военные врачи, точно так же как и интенданты, все-таки не более чем чиновники, хоть они и носят длинную шпагу и эполеты, и поэтому даже новобранцы не принимают их всерьез. Пусть себе говорит. Ничего он с нами не сделает.
– Кто бросил бутылку? – спрашивает он.
Я еще не успел сообразить, стоит ли мне признаваться, как вдруг кто-то говорит:
– Я!
На одной из коек приподнимается человек с густой, спутанной бородой. Всем не терпится узнать, зачем он назвал себя.
– Вы?
– Так точно. Я разволновался из-за того, что нас без толку разбудили, и потерял контроль над собой, так что уже не соображал, что я делаю. – Он говорит как по писаному.
– Ваша фамилия?
– Йозеф Хамахер, призван из резерва.
Инспектор уходит.
Всех нас разбирает любопытство.
– Зачем же ты назвал свою фамилию? Ведь это вовсе не ты сделал!
Он ухмыляется: