Возвращение с Западного фронта — страница 80 из 227

– Точно пауки, сидят они там, в своих конторах, магазинах, кабинетах, и каждый только и ждет минуты, когда можно будет высосать кровь соседа. И что только не тяготеет над всеми: семья, всякого рода общества и объединения, весь аппарат власти, законы, государство! Паутина над паутиной, сеть над сетью! Конечно, это тоже можно назвать жизнью и гордиться тем, что проползал сорок лет под всей этой благодатью. Но фронт научил меня, что время не мерило для жизни. Чего же ради буду я сорок лет медленно спускаться со ступеньки на ступеньку? Годами ставил я на карту все – жизнь свою целиком. Так не могу же я теперь играть на гроши в ожидании мелких удач.

– Ты, Георг, последний год провел уже не в окопах, – говорю я, – а для летчиков, несомненно, война была не тем, что для нас. Месяцами не видели мы врага, мы были пушечным мясом, и только. Для нас не существовало ставок; существовало одно – ожидание: мы могли лишь ждать, пока пуля не найдет нас.

– Я не о войне говорю, Эрнст, я говорю о нашей молодости и о чувстве товарищества…

– Да, ничего этого больше нет, – говорю я.

– Мы жили раньше словно в оранжерее, – задумчиво говорит Георг. – Теперь мы старики. Но хорошо, когда во всем ясность. Я ни о чем не жалею. Я только подвожу итог. Все пути мне заказаны. Остается только жалкое прозябание. А я прозябать не хочу. Я не хочу никаких оков.

– Ах, Георг, – восклицаю я, – то, что ты говоришь, – это – конец! Но и для нас в чем-то, где-то существует начало! Сегодня я это ясно почувствовал, Людвиг знал, где его искать, но он был очень болен…

Георг обнимает меня за плечи.

– Да, да, Эрнст, постарайся быть полезным…

Я придвигаюсь к нему.

– В твоих устах это звучит безобразно елейно, Георг. Я не сомневаюсь, что есть среда, где чувство товарищества живо, но мы просто не знаем о ней пока.

Мне очень хотелось бы рассказать Георгу о том, что я только что пережил на лугу. Но я не в силах выразить это словами.

Мы молча сидим друг подле друга.

– Что ж ты теперь собираешься делать, Георг? – помолчав, снова спрашиваю я.

Он задумчиво улыбается:

– Я, Эрнст? Я ведь только по недоразумению не убит… Это делает меня немножко смешным.

Я отталкиваю его руку и испуганно смотрю на него. Но он успокаивает меня:

– Прежде всего я хочу немного поездить.

Георг поигрывает тростью и долго смотрит вдаль:

– Ты помнишь, что сказал как-то Гизекке? Там, в больнице? Ему хотелось побывать во Флери… Опять во Флери, понимаешь? Ему казалось, что это излечит его…

Я киваю.

– Он все еще в больнице, Карл недавно был у него…

Поднялся легкий ветер. Мы глядим на город и на длинные ряды тополей, под которыми мы когда-то строили палатки и играли в индейцев. Георг всегда был предводителем, и я любил его, как могут любить только мальчишки, ничего не ведающие о любви.

Взгляды наши встречаются.

– Брат мой «Сломанная рука», – улыбаясь, тихо говорит он.

– «Победитель», – отвечаю я так же тихо.

II

Чем ближе день, на который назначено слушание дела, тем чаще я думаю об Альберте. И как-то раз я вдруг ясно увидел перед собой глинобитную стену, бойницу, винтовку с оптическим прицелом и прильнувшее к ней холодное, настороженное лицо – лицо Бруно Мюкенхаупта, лучшего снайпера батальона, никогда не дававшего промаха.

Я вскакиваю – я должен знать, что с ним, как он вышел из этой переделки.

Высокий дом со множеством квартир. Лестница истекает влагой. Сегодня суббота, и повсюду ведра, щетки и женщины с подоткнутыми юбками.

Резкий звонок, слишком пронзительный для этой двери. Открывают не сразу. Спрашиваю Бруно. Женщина просит войти. Мюкенхаупт сидит на полу без пиджака и играет со своей дочкой, девочкой лет пяти с большим голубым бантом в светло-русых волосах. На ковре речка из серебряной бумаги и бумажные кораблики. В некоторые наложена вата – это пароходы: важно восседают в них маленькие целлулоидные куколки. Бруно благодушно покуривает небольшую фарфоровую трубку, на которой изображен солдат, стреляющий с колена; рисунок обведен двустишием: «Навостри глаз, набей руку и отдай отечеству свою науку!»

– Эрнст! Какими судьбами? – восклицает Бруно и, дав девочке легкий шлепок, поднимается с ковра, предоставляя ей играть самой.

Мы проходим в гостиную. Диван и кресла обиты красным плюшем, на спинках – вязаные салфеточки, а пол так натерт, что я даже поскользнулся. Все сверкает чистотой, все стоит на своих местах; на комоде – бесчисленное количество ракушек, статуэток, фотографии, а между ними, в самом центре, на красном бархате под стеклом – орден Бруно.

Мы вспоминаем прежние времена.

– А у тебя сохранился твой список попаданий?

– И ты еще спрашиваешь! – чуть не обижается Бруно. – Да он у меня хранится в самом почетном месте.

Мюкенхаупт достает из комода тетрадку и с наслаждением перелистывает ее:

– Лето для меня было, конечно, благоприятным сезоном – темнеет поздно. Вот, гляди-ка сюда. Июнь. 18-го – четыре попадания в голову; 19-го – три; 20-го – одно; 21-го – два; 22-го – одно; 23-го – ни одного противника не оказалось. Почуяли кое-что, собаки, и стали осторожны. Но зато вот здесь, погляди: 26-го (в этот день у противника пришла новая смена, которая еще не подозревала о существовании Бруно) – девять попаданий в голову! А? Что скажешь? – Он смотрит на меня сияющими глазами. – В каких-нибудь два часа! Просто смешно было смотреть, они выскакивали из окопов, как козлы – по самую грудь; не знаю, отчего это происходило; вероятно, потому, что я бил по ним снизу и попадал в подбородок. А теперь гляди сюда: 29 июня, 22 часа 2 минуты – попадание в голову. Я не шучу, Эрнст; ты видишь, у меня были свидетели. Вот тебе, здесь так и значится: «Подтверждаю. Вице-фельдфебель Шлие»; десять часов вечера – почти в темноте. Здорово, а? Эх, брат, вот времечко было!

– Действительно здорово, – говорю я. – Но скажи, Бруно, теперь тебе никогда не бывает жаль этих малых?

– Что? – растерянно спрашивает Бруно.

Я повторяю свой вопрос.

– Тогда мы кипели в этом котле, Бруно. Ну а сейчас ведь все по-другому.

Бруно отодвигает свой стул.

– Уж не стал ли ты большевиком? Да ведь это был наш долг, мы выполняли приказ! Вот тоже придумал…

Обиженно заворачивает он свою драгоценную тетрадку в папиросную бумагу и прячет ее в ящик комода.

Я успокаиваю его хорошей сигарой. Он затягивается в знак примирения и рассказывает о своем клубе стрелков, члены которого собираются каждую субботу.

– Недавно мы устроили бал. Высокий класс, скажу я тебе! А в ближайшем будущем у нас кегельный конкурс. Заходи непременно, Эрнст. Пиво в нашем ресторане замечательное, я редко пивал что-либо подобное. И кружка на десять пфеннигов дешевле, чем всюду. Это кое-что значит, если посидеть вечерок, правда? А как там уютно! И вместе с тем шикарно! Вот, – Бруно показывает позолоченную цепочку, – провозглашен королем стрелков! Бруно Первый! Каково?

Входит его дочурка, у нее сломался пароходик. Бруно тщательно исправляет его и гладит девочку по головке. Голубой бант шуршит у него под рукой.

Затем Бруно подводит меня к буфету, который, как и комод, уставлен бесконечным количеством всяких вещичек. Это все он выиграл на ярмарках, стреляя в тире. Три выстрела стоят несколько пфеннигов, а кто собьет известное число колец, имеет право на выигрыш. Целыми днями Бруно нельзя было оторвать от этих тиров. Он настрелял себе кучу плюшевых медвежат, хрустальных вазочек, бокалов, пивных кружек, кофейников, пепельниц и даже два соломенных кресла.

– В конце концов меня уж ни к одному тиру не хотели подпускать. – Он самодовольно хохочет. – Вся эта банда боялась, что я ее разорю. Да, дело мастера боится!

Я бреду по темной улице. Из подъездов струится свет и бежит вода, – моют лестницы. Проводив меня, Бруно, наверное, опять играет со своей дочкой. Потом жена позовет их ужинать. Потом он пойдет пить пиво. В воскресенье совершит семейную прогулку. Он добропорядочный муж, хороший отец, уважаемый бюргер. Ничего не возразишь…

А Альберт? А мы все?..


Уже за час до начала судебного разбирательства мы собрались в здании суда. Наконец вызывают свидетелей. С бьющимся сердцем входим в зал. Альберт, бледный, сидит на скамье подсудимых, прислонясь к спинке, и смотрит в пространство. Глазами хотели бы мы сказать ему: «Мужайся, Альберт, мы не бросим тебя на произвол судьбы!» Но Альберт даже не смотрит в нашу сторону.

Зачитывают наши имена. Затем нам предлагают покинуть зал. Выходя, мы замечаем в первых рядах скамей, отведенных для публики, Тьядена и Валентина. Они подмигивают нам.

Поодиночке впускают свидетелей. Вилли задерживается особенно долго. Затем очередь доходит до меня. Быстрый взгляд на Валентина: он едва заметно покачивает головой. Альберт, значит, все еще отказывается давать показания. Так я и думал. Он сидит с отсутствующим видом. Рядом защитник. Вилли красен, как кумач. Бдительно, точно гончая, следит он за каждым движением прокурора. Между ними, очевидно, уже произошла стычка.

Меня приводят к присяге. Затем председатель начинает допрос. Он спрашивает, не говорил ли нам Альберт раньше, что он не прочь всадить в Бартшера пулю? Я отвечаю: нет. Председатель заявляет, что многим свидетелям бросились в глаза удивительное спокойствие и рассудительность Альберта.

– Он всегда такой, – говорю я.

– Рассудительный? – отрывисто вставляет прокурор.

– Спокойный, – отвечаю я.

Председатель наклоняется вперед:

– Даже при подобных обстоятельствах?

– Конечно, – говорю я. – Он и не при таких обстоятельствах сохранял спокойствие.

– При каких же именно? – спрашивает прокурор, быстро поднимая палец.

– Под ураганным огнем.

Палец прячется. Вилли удовлетворенно хмыкает. Прокурор бросает на него свирепый взгляд.

– Он, стало быть, был спокоен? – переспрашивает председатель.

– Так же спокоен, как сейчас, – со злостью говорю я. – Разве вы не видите, что при всем его внешнем спокойствии в нем все кипит и бурлит. Ведь он был солдатом! Он научился в критические моменты не метаться и не воздевать в отчаянии руки к небу. Кстати сказать, вряд ли они тогда уцелели бы у него.