Возвращение с Западного фронта — страница 96 из 227

Жилище Готтфрида мы считали своего рода достопримечательностью. Оно было сплошь увешано сувенирами, собранными им во время скитаний по Южной Америке. Пестрые циновки на стенах, несколько масок, засушенный человеческий череп, причудливые глиняные горшки, копья и – самое главное – великолепная коллекция фотографий, занимавшая целую стену. Со снимков на вас смотрели юные индианки и креолки – красивые, смуглые и гибкие девушки, непостижимо очаровательные и непринужденные.

Кроме Ленца и Кестера, здесь были Браумюллер и Грау. Тео Браумюллер, человек с загорелой, медноцветной плешью, примостившись на спинке дивана, восторженно разглядывал фотографическую коллекцию Готтфрида. Гонщик одной автомобильной фирмы, он уже давно дружил с Кестером. Шестого числа ему предстояло участвовать в гонке, на которую Отто записал «Карла».

Грузный, расплывшийся и довольно сильно подвыпивший Фердинанд Грау сидел за столом. Он сгреб меня своей здоровенной лапой и прижал к себе.

– Робби, – пробасил он, – ты-то зачем здесь, среди нас – потерянных людей? Нечего тебе тут делать. Уходи отсюда! Спасайся! Ты еще не погиб!

Я посмотрел на Ленца. Он подмигнул мне.

– Фердинанд здорово наклюкался. Уже второй день он пропивает чью-то дорогую покойницу. Продал ее портрет и сразу получил гонорар.

Фердинанд Грау был художником. Он давно околел бы с голода, если бы не его особая специализация: по заказам благочестивых родственников он писал с фотографий умерших замечательные по сходству портреты. Этим он жил, и совсем неплохо. Но его отличные пейзажи не покупал никто. Может, поэтому в словах Фердинанда всегда слышался оттенок пессимизма.

– На сей раз, Робби, это был владелец трактира, – сказал он. – Трактирщик, который получил наследство от тетки, торговавшей оливковым маслом и уксусом. – Его передернуло. – Просто ужасно!

– Послушай, Фердинанд, – вмешался Ленц, – зачем такие сильные выражения? Разве тебя не кормит самое прекрасное из человеческих качеств – благочестие?

– Ерунда! – возразил Грау. – Кормлюсь я за счет того, что у людей иногда пробуждается сознание собственной вины. А благочестие – это как раз и есть сознание своей вины. Человеку хочется оправдаться перед самим собой за то, что он причинил или пожелал тому или другому дорогому покойнику. – Он медленно провел ладонью по разгоряченному лицу. – Ты и не подозреваешь, сколько раз мой трактирщик желал своей тетушке сыграть в ящик. Зато теперь он заказывает ее портрет в самых изысканных тонах и вешает этот портрет над диваном. Так она ему больше нравится. Благочестие! Обычно человек вспоминает о своих добрых свойствах, когда уже слишком поздно. Но он все равно растроган – вот, мол, каким благородным мог бы я быть. Он умилен, кажется себе добродетельным. Добродетель, доброта, благородство… – Он махнул своей огромной ручищей. – Пусть все это будет у других. Тогда их легче обвести вокруг пальца.

Ленц усмехнулся:

– Ты расшатываешь устои человеческого общества, Фердинанд!

– Стяжательство, страх и продажность – вот устои человеческого общества, – ответил Грау. – Человек зол, но он любит добро… когда его творят другие… – Он протянул Ленцу свой стакан. – Вот, а теперь налей мне и перестань болтать. Дай и другим вставить словечко.

Я перелез через диван к Кестеру. Меня внезапно осенило.

– Отто, сделай мне одолжение. Завтра вечером мне понадобится «кадиллак».

Браумюллер оторвался от фотографии почти совсем обнаженной креольской танцовщицы, которую уже давно и усердно сверлил взглядом.

– Ты что – научился поворачивать направо и налево? До сих пор мне казалось, что ты можешь ехать только прямо, да и то если кто-то ведет машину вместо тебя.

– Ты, Тео, помалкивай, – возразил я. – На гонках шестого числа мы сделаем из тебя котлету.

От хохота Браумюллер начал кудахтать.

– Так как же, Отто? – взволнованно спросил я.

– Машина не застрахована, Робби, – сказал Кестер.

– Я буду ползти как улитка и сигналить как междугородный автобус. Проеду всего лишь несколько километров по городу.

Полуприкрыв глаза, Отто улыбнулся:

– Ладно, Робби, изволь.

– Скажи, а машина тебе понадобилась к новому галстуку, не так ли? – спросил подошедший к нам Ленц.

– Заткнись, – сказал я и отодвинул его.

Он не отставал.

– Ну-ка, детка, покажи галстучек! – Он потрогал шелк галстука. – Великолепно. Наш ребеночек в роли жиголо – наемного танцора. Ты, видать, собрался на смотрины.

– Сегодня тебе меня не обидеть. Молчал бы! Тоже мне фокусник-трансформатор!

Фердинанд Грау поднял голову.

– Говоришь, собрался на смотрины? А почему бы и нет! – Он заметно оживился. – Так и сделай, Робби. Это тебе вполне подходит. Для любви нужна известная наивность. Она тебе свойственна. Сохрани ее и впредь. Это поистине дар Божий. А лишишься его – никогда не вернешь.

– Не принимай это слишком близко к сердцу, – ухмыльнулся Ленц. – Родиться дураком не позор. А вот умереть дураком стыдно.

– Ни слова больше, Готтфрид. – Движением своей могучей руки Грау отмел его в сторону. – Не о тебе разговор, несчастный романтик с задворок. О тебе никто не пожалеет.

– Валяй, Фердинанд, выговорись, – сказал Ленц. – Выговориться – значит облегчить свою душу.

– Ты вообще лодырь, – заявил Грау. – Да еще высокопарный.

– Все мы такие, – улыбнулся Ленц. – Все живем в долг и питаемся иллюзиями.

– Вот это точно, – сказал Грау и по очереди оглядел нас из-под своих кустистых бровей. – Питаемся иллюзиями из прошлого, а долги делаем в счет будущего. – Потом он снова обратился ко мне: – Наивность, сказал я, Робби. Только завистливые люди называют ее глупостью. Не огорчайся из-за этого. Наивность – не недостаток, а, напротив, признак одаренности.

Ленц открыл было рот, но Фердинанд продолжал говорить:

– Ты, конечно, понимаешь, о чем речь. О простой душе, еще не изъеденной скепсисом и этакой сверхинтеллектуальностью. Парсифаль был глуп. Будь он поумнее – никогда не стал бы завоевывать чашу святого Грааля. В жизни побеждает только глупец. А умному везде чудятся одни лишь препятствия, и, не успев что-то начать, он уже потерял уверенность в себе. В трудные времена наивность – самое драгоценное из всего, волшебная мантия, скрывающая от тебя беды, в которые суперумник, словно загипнотизированный, то и дело попадает.

Он отпил глоток и посмотрел на меня своими огромными голубыми глазами, вправленными, точно два кусочка неба, в обрюзгшее, морщинистое лицо.

– Никогда, Робби, не стремись знать слишком много! Чем меньше знаешь, тем проще живется. Знание делает человека свободным, но и несчастным. Давай выпьем за наивность, за глупость и все, что к ним относится, – за любовь, за веру в будущее, за мечты о счастье – за божественную глупость, за потерянный рай…

Он сидел, грузный и неуклюжий, внезапно уйдя в себя и в свое опьянение, – одинокий холм неизбывной тоски. Жизнь его была разбита, и он знал – склеить обломки невозможно. Он жил в своей большой мастерской и сожительствовал со своей экономкой. Это была бесхитростная и грубоватая женщина. А Грау, несмотря на мощное телосложение, отличался ранимостью и переменчивыми настроениями. Он все никак не мог отделаться от своей полюбовницы, но для него это, вероятно, стало безразличным. Ему исполнилось сорок два. И хотя я хорошо знал, что он просто пьянствует, всякий раз, когда я видел его в таком состоянии, мне становилось страшно. У нас он бывал нечасто. Пил обычно у себя в мастерской. А от питья в одиночестве люди быстро опускаются.

На его лице мелькнула улыбка. Он сунул мне в руку рюмку:

– Пей, Робби! И спасайся! Помни о том, что я тебе говорил.

– Запомню, Фердинанд.

Ленц завел патефон. У него была куча пластинок с записями негритянских песен. Он прокрутил некоторые из них – про Миссисипи, про сборщиков хлопка и знойные ночи на берегах синих тропических рек.

VI

Патриция Хольман жила в большом желтом доме, отделенном от улицы узкой полосой газона. Подъезд был освещен фонарем. Я остановил «кадиллак». В колеблющемся свете фонаря машина поблескивала черным лаком и походила на могучего черного слона.

Я принарядился: кроме галстука, купил новую шляпу и перчатки, на мне было длинное пальто Ленца – великолепное серое пальто из тонкой шотландской шерсти. Экипированный таким образом, я хотел во что бы то ни стало рассеять впечатление от первой встречи, когда был пьян.

Я дал сигнал. Сразу же, подобно ракете, на всех пяти этажах лестницы вспыхнул свет. Загудел лифт. Он снижался, как светлая бадья, спускающаяся с неба. Патриция Хольман открыла дверь и быстро сбежала по ступенькам. На ней были короткий коричневый меховой жакет и узкая коричневая юбка.

– Алло! – Она протянула мне руку. – Я так рада, что вышла. Весь день сидела дома.

Ее рукопожатие, более крепкое, чем можно было ожидать, понравилось мне. Я терпеть не мог людей с руками вялыми, точно дохлая рыба.

– Почему вы не сказали этого раньше? – спросил я. – Я заехал бы за вами еще днем.

– Разве у вас столько свободного времени?

– Не так уж много, но я бы как-нибудь освободился.

Она глубоко вздохнула:

– Какой чудесный воздух! Пахнет весной.

– Если хотите, мы можем подышать свежим воздухом вволю, – сказал я. – Поедем за город, в лес, – у меня машина. – При этом я небрежно показал на «кадиллак», словно это был какой-нибудь старый «фордик».

– «Кадиллак»? – Она изумленно посмотрела на меня. – Ваш собственный?

– На сегодняшний вечер. А вообще он принадлежит нашей мастерской. Мы его хорошенько подновили и надеемся заработать на нем, как еще никогда в жизни.

Я распахнул дверцу:

– Не поехать ли нам сначала в «Лозу» и поужинать? Как вы думаете?

– Поедем ужинать, но почему именно в «Лозу»?

Я озадаченно посмотрел на нее. Это был единственный элегантный ресторан, который я знал.

– Откровенно говоря, – сказал я, – не знаю ничего лучшего. И потом мне кажется, что «кадиллак» кое к чему обязывает.