Мы все похудели. Не только потеряли в весе, но и... нам всем стало худо... Тут меня могут прервать: помилуйте, оглядитесь вокруг себя, вы что, не видите шикарных лимузинов с твердокаменными в них господами, дамами в мехах? Спросите у этих джентльменов и леди удачи, каково им в новой реальности Невского проспекта — в бывшей столице бывшей империи, бывшей колыбели революции, бывшем городе-герое, ныне бастионе демократии? У них на лицах написано, что за свою удачу, за свой час фортуны они постоят. Удача, фортуна, то есть наличная валюта из воздуха не берется, а перераспределяется: одни хапают, других оберут. Обобранных в наше время пруд пруди, но и на хапанувших шапки горят...
Зайдите в валютный магазин против бывшего ресторана «Кавказский»... То есть вначале постойте в очереди у защелкнутой двери с охранником в камуфляже. Дверь отщелкнется, и вы попадете в этот военизированный объект. Вы встретитесь с взглядом второго охранника, тоже в форме колониальных войск. Его взгляд как продолжительный выстрел в упор, лицо, прицеливающееся в прорезь, как у телеобозревателя Киселева. Упреждающий взгляд-выстрел охранника военизированного валютного магазина подавляет в тебе потенциального грабителя, а также вопрошает: зелененькие есть? Ах, нет?! Куда лезешь, со своим суконным рылом в калашный ряд?!
Многое на Невском нынче защелкнуто для тебя, «старого русского». «Новые» в свой рай за так не пускают.
Впрочем, Невский проспект искони принадлежал двунадесяти языкам, в отличие от московских изогнутых улочек (не говоря уж о провинции); русский элемент на нем едва уловим (разве что гармонист да красавица Татьяна в кулинарии). В наше время и подавно: латиница на вывесках преобладает над кириллицей, особенно часто встречается словечко shop (на ум почему-то приходит балетная сюита Глазунова «Шопениана»). Однако желаемого кем-то сходства с рю, виа, авеню, штрассе, стрит у Невского проспекта все нет и нет. При крутом нашем вхождении в рынок-барахолку, обрастая слепоглазыми монстрами-ларьками, Невский проспект обретает черты колониальности. Такая уличная торговлишка, как у нас, имеет место в Калькутте или в Бомбее, с тех пор как Индия была колонией. Но статус колонии определяет метрополия. Мы — чья колония? Господа петербуржцы, вы не задумывались над этим?
В Китае тоже процветает уличная торговля и торговлишка, но там продают, в основном, китайский продукт. Никакой водки, кроме китайской рисовой, может быть, настоянной на женьшене, вы не купите в ларьке в Пекине, Шанхае или Нанкине. Тем более чаю. Идущий по улице китайского города иностранец, будь то американец Джон или русский Ваня, не вызывает повышенного интереса. Китайцы исполнены самоуважения. А мы?!
Вот идет по Невскому иностранец, все равно какого подданства и расы.
В кем-то выбранном месте к нему подсыпятся наши даже еще не отроки — подпески, малышня, опоздавшие вступить в пионерскую организацию, примутся что-то всучивать иностранцу, чего-то от него требовать, — «мани», чего же еще — и уже не отступятся, не отпустят или передадут банде таких же жучков-малолеток. Чего, заметим, в метрополиях не бывает, только в колониях, пусть обретших независимость, но сохранивших пережитки.
Помню, раз был в Индии с туристической группой. На всех остановках на нас накатывали россыпи индийской малышни-голытьбы, всучивали цветные камешки, требовали «ченча», «маней» или так протягивали смуглые ручонки за подаянием. Ладно хоть в Индии тепло. В нашей группе была одна партийная дама, все сокрушалась: «Как они докатились до этого ужаса? Ведь в детях будущее страны. Почему не строят социализм? У нас же при социализме такое невозможно...»
В Шри Ланке, в Коломбо, я как-то попал под изрядный тропический дождь. Тотчас у моих ног запрыгал с зонтиком шриланкийский ровесник моего внука Васи. Он подпрыгивал как мог высоко, чтобы зонтик оказался у меня над головой. В одной руке зонтик, другую он протягивал за вознаграждением.
Тронутый участием отрока другой расы (тамила или сингалеза), не зная, чем его отблагодарить, я чистосердечно посоветовал: «Беги домой к маме». Отрок прислушался к звуку неведомой ему речи, что-то в ней уловил, поскакал босиком под дождем, радостно выкрикивая: «Беги домой к маме!»
Нашего отрока в Санкт-Петербурге на такую халяву не возьмешь.
В Индии, других бывших колониях, где довелось побывать, не раз слышал, что вышедшее на панель на вольный промысел дитя человеческое никогда не вернется к учению, к каким бы то ни было трудам, не поверит, что можно прожить трудами, не узнает, что такое человеческое достоинство.
А наши дети, наши внучата, промышляющие нынче на Невском проспекте, — вернутся, поверят? Ах, бедные, бедные наши дети, наши внучата! Бедные мы!
И что еще характерно: цыганки на Невском не гадают, не ворожат, цыганята не приплясывают. Гаданья-ворожба-приплясыванья перенесены в концертные залы, телестудии. Цыганки с младенцами, завернувшись в рубища, сидят на панели против Думы, не просят, как будто и не ждут подаяния, тихонько, безропотно погибают посреди многолюдного проспекта, нечеловечески равнодушного к судьбе, беде, погибели кого бы то ни было.
Можно свернуть за угол, пройтись вдоль фасада «Европейской» гостиницы, сделать шаг из колонии на авеню метрополии, совершенно тебе чужой, заглянуть в зеркальные окна, увидеть мир зазеркальный: за столиками темного дерева чинно сидят леди энд джентльмены в темных костюмах, перед ними высокие бокалы — и все напоказ; человек с улицы, пялясь на недоступное ему роскошество, может ощутить себя бедным мальчиком из святочного рассказа. В подъезде отеля статный малый в смокинге и цилиндре. Хочется спросить у него: «Каково тебе, детинушка, в эдакой униформе, не жмет ли, не докучает ли манишка?» Но попробуй сунься в подъезд со своим-то суконным рылом...
Помню, в студенческие годы... Ах, эта память, на что она нам?! Беспамятство предпочтительнее: не совать носу куда нам заказано новыми хозяевами жизни, так-то бы лучше. Но — помню, в университетские годы мы так и валили со стипендии в ресторан «Европа», да еще и на «Крышу». Мы были тогда щенками, и финансы наши голодранские, но вместе с нами тогда учились ветераны недавно закончившейся войны — победители, — и какова бы ни была тогдашняя действительность, при живом Сталине, нас обуревало чувство всеобщего равенства. Никто не был выше нас и ниже не было никого. Официанты на «Крыше» приносили нам то, что мы заказывали. Никто нас не унижал, мы никого не боялись — в этом месте, в этом городе, в этой стране, недавно победившей во второй мировой. Страна была наша: равенство всех со всеми мы понимали как демократию, разумеется, социалистическую.
Рестораны в «Европейской» тогда работали до трех часов ночи, имелась бильярдная, играли «по рублику». Один из нас почему-то понимал себя как изрядного бильярдиста, обещал насшибать рубликов на всю гопкомпанию для дальнейшего увеселения. Ему давали кий, но он почему-то проигрывал, и это было в порядке вещей.
Бывало, мы хаживали
в пивные, чайные и кафе,
и нас там, право, уваживали...
Да что говорить о былой лафе.
Мы были в то время сытые
и вполпьяна, налегке.
О времена, почти позабытые,
и наши носы в табаке.
Году, кажется, в восемьдесят пятом в гости приехал мой друг с Алтая, председатель колхоза «Восход» Антон Григорьевич Афанасьев. Я снял ему номер в «Европейской» гостинице. После театра — мы смотрели у Товстоногова пьесу Шукшина «Энергичные люди» — зашли в отель посидеть у него в номере, покалякать. Дежурная на этаже нас остановила: «Поздно. Гостей не пускаем. У нас живут иностранцы». Я возразил: «У вас живут иностранцы, а вот это русский, председатель колхоза. Он выращивает хлеб, который мы едим». Дежурная искренне удивилась: «Первый раз в жизни вижу председателя колхоза». И пропустила.
Кто нынче дает нам хлеб наш насущный? Хлебопашцы, где вы, отзовитесь! Молчат, как в рот воды набрали. Да и сказать не дадут, место не предусмотрено, у микрофонов политологи, в отелях бизнесмены. С хлебушком подожмет, спохватимся, вспомним, что на первом месте в благосостоянии каждой страны, каждого народа — культура земледелия, хлебопашество. А наши телепроходимцы с утра до вечера агитируют нас хрумкать заморские шоколадки «Марс».
Живем мы прежде всего в силу того, что хлеб жуем. Кажется, истина неконвертируемая. Хотя в последние годы мы усомнились почти во всем, усвоенном до того, даже в аксиоме о первичности материи перед духом. Но что-то же остается первоосновное, как воздух, вода, хлебушко, единственное твое истинное, как материнское благословение: «Живи, сынок...» Как жить? Ради чего? Выиграть в лотерею «Сюрприз» на Невском посуленный миллион? Моя бабушка говаривала: «На посуле как на стуле...» Человеку нужна руководящая идея — царь в голове, будь он отвлеченно мыслящая личность или природный пахарь, иначе унесет поветрием не в ту степь.
Русский человек руководствуется идеей своей родины. Но это слишком общо и захватанно. Между тем, чем дольше живешь на свете, расставаясь с близкими и иллюзиями, все крепче привязываешься к материку родины. Что есть необманное у русского человека, пережившего все инфляции и девальвации, что грядет ему до последнего издыхания, наставить на путь, это Россия. Кем-то из умных замечено, что Россия — понятие не географическое, а нравственное. От себя добавим: и подсознательно генетическое, хромосомное.
На Невском у Гостиного двора торгуют русскими изданиями. Сказать, что здесь русский дух, здесь Русью пахнет, лучше поостеречься. Рядом с «Правдой», «Русским вестником» новгородским «Вечем», «Народной правдой», «Днем», «Советской» и «Литературной Россией» торгуют голой беспардонной порнухой. Кому-то надо перебить, осквернить. Само слово «русский» всеми средствами вышибается из массового сознания, как изгоняются с рынка сбивающий цену товар и торговец. Вместо «русского» внедряется «россиянин», то есть никакой, ничей, с одним штампом о прописке.