А это пугало сидит здесь, кивает головой, как паяц на ярмарке. Сидит и лопочет без ума, без разума, будто старый козел блеет: я купил, я купил…
— Где мое наследственное, я вас спрашиваю? — взревел Пальо, схватил трясущегося старика за рубаху у горла и вытащил из-за стола. — Почему прахом пошла кровная грофиковская земля? За что вы горло мне подрезали?
Старик с трудом проглотил слюну, раз, другой, оглянулся, перевел глаза на нож, все еще зажатый в руке, в диких, полных животного страха глазах, что-то блеснуло… Он занес руку.
Когда их разняли, у старого рубаха была изодрана в клочья, а у Пальо из плеча, из ямки между ключицей и предплечьем, сочилась тонкая струйка крови.
Пальо зажимал рану подолом рубахи, скалил желтые хищные зубы и пронизывал отца презрительным взглядом.
— Даже и этого не сумели сделать, эх вы…
Старый Грофик только перекрестился и заплакал со всхлипом.
Евочка Гривкова идет к первому причастию. Из младших детей священник выбрал только ее, потому что Евочка очень набожна.
«Мамочка, я останусь в церкви после литании, помолюсь за папку», — скажет она, а мама ей на это: «Останься, останься, воробушек мой, помолись».
А за крапивой для гусей пусть Милан идет, хотя это и девчоночья работа. Дитятко будет молиться на коленях в церкви, глазки возводить к деве Марии, а он пусть таскается по канавам, обжигает себе руки. И если бы только это! Притащит он крапиву, а мама на него: «Сколько мне тебя ждать? Дров нужно нарубить, сечки нарезать, воды коровам натаскать…»
Поди сюда, сходи туда, сделай, принеси, и всё быстро, быстро, у тебя что, обе руки левые? Евочка не может, пошла на мессу, Евочка на литании, Евочка понесла цветы лурдской деве Марии… Душечка наша, набожная Евочка Гривкова — котеночек наш сопливый! Будто я не видел, как она разучивает свои богомольные мины перед зеркалом!
Мама этого не видит, мама натешиться не может, что у нее такая славная, набожная доченька, из-за которой ей все соседки завидуют.
— Маргита, помяни мое слово, это будет первая невеста на селе! — говорят они ей, а мама расцветает на глазах от счастья.
Носится со своей Евочкой, всегда она с ней носилась и баловала ее. Ева родилась маленькая, хворая, все распашонки и рубашечки от Милана были ей велики, и мама всё причитала над ней: «Ты моя бедняжечка, ты мой воробушек!..»
Выросла бедняжечка ростом чуть ли не с маму, хотя ей всего восемь лет, щеки как пампушки, а для мамы она все еще воробушек. Ева, продувная бестия, знает, как добиваться от мамы всего, чего ей захочется.
Милан в жизни не сказал «мамочка моя золотая», а Ева это маме говорит каждый день, и на шею ей вешается, и лижется с ней.
Не один раз Милан хотел ей вмазать за это, но потом говорил себе: «Да ну, плевать мне на тебя», и Ева чувствует, что́ Милан о ней думает, перед ним она не осмеливается корчить свои набожные рожи. Когда они остаются дома одни, она косится на него покорным, боязливым взглядом, словно ждет, что Милан вот-вот набросится на нее. Но Милан только проворчит: «Катись!» — и она пулей вылетает из дома.
Воробушек идет к первому причастию, и, ясное дело, все только вокруг этого и вертится. У мамы нет талонов на белое платье для Евы. Гривковы не выполнили норму сдачи яиц, национальный комитет не выдал им талоны на текстильный товар, и мама пристает к Эрнесту, чтобы он как-то раздобыл хоть один талон.
— Мне бы только для девочки, мы уж обойдемся, сделай же что-нибудь, на то ты и секретарь!
— Опомнись, Маргита, какими глазами я буду на людей смотреть? — отбивается Эрнест. — И так уже шушукаются: председатель партийного комитета, секретарь национального комитета, а поставки не выполняет! Нужно было сдавать яйца, пока были, тогда и талоны бы получила.
Тут мама поднимает крик:
— А откуда же мне их взять? Может, мне в поле пойти, искать яйца в мышиных норах?
Эрнест захлопывает за собой дверь в горницу. Он, бедняга, думает, что мама перестанет докучать, если он хлопнет дверью. Но та нарочно кричит так, что ее слышно не только в горнице, но и на заднем дворе:
— Ну нету яиц, совсем перестали куры нестись! Тесто на лапшу не могу замесить, котлеты разваливаются, пропади она пропадом, такая жизнь! И вам чтоб пропасть вместе с вашими поставками!
Милан не понимает: как она может так говорить? Если что нужно для Евочки, мама это с мясом вырвет. «Мне бы только для малышки, а мы уж обойдемся…» Разве это справедливо?
Неправда, не могут они обойтись. И Эрнесту нечего надеть — в будни и в праздник ходит в своем старом вельветовом пиджаке; Милан вырос из своего воскресного костюма, на пасху он даже не ходил обливать водой девчат — не хотел выставлять себя напоказ в штанах выше щиколоток. Но мама видит только своего воробушка…
Не злись, Эрнест, не хлопай дверью, будет у Евы новое платье. Купит его мама, хоть из-под земли выроет эти талоны. Придет праздник тела господня, и наша барышня появится в белом платье, как невеста, волосы распущены, на голове венок из аспарагуса. Бабы заохают: «Ангел, ангел!» — а мама не будет знать, на какую ногу ей ступить от гордости.
«Я ее вздую, — решил Милан, до глубины души возмущенный суматохой, которая поднялась в доме вокруг первого причастия Евы. — Если ей в самом деле купят новое платье, я эту проныру вздую».
Он так бы и сделал.
Когда в день церковного праздника Ева появилась в платье до пят, в белых туфельках и с веночком на голове, Милан нахмурился и сделал было решительный шаг вперед. Но тут мама запричитала:
— Если б тебя видел отец, сиротка моя, если б отец дожил до этого дня…
И Милан понурил голову.
Пусть у нее будет белое платье, у этого воробушка. Пусть красуется в нем, по крайней мере никто не посмеет сказать, что, мол, у бедняжки даже порядочного платья нет и кто ж его ей купит, сиротке?
В день Евочкиного первого причастия у Гривковых был на обед куриный суп и паприкаш с галушками. Лапша в супе и галушки были желтые как яичница, галушки меленькие и очень вкусные.
— Сколько яиц ты в них вбила? — спросил Эрнест Гривкову вроде бы шутя, но глаза у него не смеялись.
Гривкова обиделась.
— Неужто я в такой день буду скупиться? Уже и на тарелку в своем доме ничего положить нельзя!
Не будь здесь тетки Агнеши, Евиной крестной матери, они бы поругались. Эрнест за обедом был сам не свой. Наспех съел суп, съел немного паприкаша и ушел, даже не сказал куда.
Добыл он таки для Евы этот талон на текстиль. Поверил, что в доме нет ни одного яйца, и упросил Янчовича выдать ему хотя бы один талон на его, Эрнестово, имя.
«По моей половине хозяйства поставки выполнены, а невестка тоже вот-вот сдаст свою норму, ей уже мало осталось, десятка четыре или пять».
«Ручаешься, что сдаст?» — спросил Янчович.
«Ручаюсь, — заявил Эрнест. — За Маргиту ручаюсь, как за себя, она человек честный. Как только куры начнут нестись, она все сдаст, а сейчас нет у нее яиц даже на лапшу».
Просить Эрнест не любил, это было унизительно, но на этот раз он попросил. И вдруг оказывается, что в доме нашлись яйца и на лапшу, и на галушки, и на торт, который стоял на буфете и на весь дом благоухал ванилью.
В самом деле, сколько яиц ушло у мамы на торт?
— Только на тесто ушло девять штук, — сказала мама тетке Агнеше. — Да три штуки на крем — коли тратить, так уж тратить.
Агнеша тоже принесла торт не меньше чем на девяти яйцах. Оба торта стояли на буфете, один лучше другого, высокие, пышные, украшенные вензелями из крема с сахарными голубками посредине.
— Даже резать не хочется — жалко, — сказала Агнеша.
Но мама уже взялась за нож:
— Отведай, Агнешка, не побрезгуй, мой нужно съесть первым. — И Милану отрезали здоровенный кусок. — На, закуси, — сказала она благодушно.
Милана так и подмывало сказать: «Не хочу. Не хочу я твоего торта, раз ты Эрнеста обманула. Он, бедняга, ушел, не попробовав торта, и я не буду. Накормила ты меня, ох как накормила, спасибо, сыт по горло!»
Но торт так соблазнительно пахнул ванилью и шоколадом, что Милан не удержался, съел все, что было на тарелке, — хотя и чувствовал, что этим предает Эрнеста. Чтобы наказать себя, он сам взялся за ненавистную женскую работу — за мытье посуды.
Ева, уже переодетая в другое, не такое парадное платье, уплетала за обе щеки, вознаграждая себя за вынужденный утренний пост до причастия. На шее у нее блестела тонкая золотая цепочка с медальоном — подарок крестной матери. Она была страшно горда цепочкой, то и дело поигрывала ею и косилась на Милана: ага, у меня есть цепочка, а у тебя нет такой.
Милан мрачно громыхал кастрюлями и крышками. Ему было противно смотреть на раскрасневшуюся Еву, и он уже не думал о том, что она сиротка.
Жри, жри, хоть лопни, и цепочкой своей можешь подавиться, мне она даром не нужна, я бы такую и носить не стал! Из-за тебя Эрнест выпрашивал талон и ручался, что в доме нет яиц. А теперь пройдет слух, какой торт испекла мама своему воробушку к причастию, и Янчович так прямо и спросит: «Это как же понимать, товарищ Гривка? На поставки яиц у вас нет, а торты печете?» Разве можно так? Разве можно так подводить Эрнеста, мама?
Если куры несутся хорошо, то норма поставки (триста яиц в год с пятнадцати кур) — не так уж и велика. Другие хозяйки и норму сдадут, и еще останется для стряпни и на продажу. Но маме с курами как-то не везет. Она в основном держит старых: это, мол, хорошие наседки и яйца крупные несут. Яйца в самом деле крупные, не меньше утиных, но при поставке величина яиц не учитывается; к тому же старые куры часто кладут яйца не в гнездо. Мама за всеми не углядит, да и некогда ей рыскать по амбару и по чердаку.
«Обыщу амбар, чердак и сад, — решил Милан. — Поставки мы выполним, подумаешь — пять десятков яиц».
Дело тут не в яйцах, а совсем в другом. Мама ведь всегда говорит об Эрнесте: «Он у меня как сын, как родной сын». Почему же тогда она его обманула? Разве можно обманывать того, кто тебе как сын?