— Словно подменили его, — жаловалась мама Тане. — Не знаю, что с ним делается, совсем я с ним голову потеряла.
Учительница успокаивала ее:
— Оставьте его, это пройдет, это у него такой период. Мальчик развивается, мужает, со временем все выровняется.
— Я ему дам периоды, я его выровняю ремнем! — грозила кулаком Гривкова.
Милан всё слышал — мама нарочно жаловалась Танечке в его присутствии, — но это его не очень-то тронуло.
Он изменился, это правда, иногда он сам себя не узнаёт. То вдруг рассвирепеет из-за какой-то ерунды, то из-за такой же ерунды вдруг расплачется. Временами на него находит веселье, озорство, во всем доме только его и слышно, а то вдруг ему становится так грустно, хоть вешайся.
Это глупо и противно, когда ты сам собой не владеешь, но при чем тут возмужание? Нет, пани учительница, даже вам не понять, что это такое!
Он слонялся по двору, места себе не находил, что-то неотступно беспокоило его.
В пристройке у хлева противными скрипучими голосами гоготали гуси. Им было жарко, тесно в пристройке, крылья у них были перемазаны, а из разинутых клювов торчали острые розовые языки.
Милан выплеснул им в корыто ведро воды: вот вам, пейте и не гогочите. Потом принес в корзинке зерна и высыпал его прямо в слякоть под их лапами. Старая гусыня с черной шапочкой на голове вскочила на ограду и злобно зашипела, ей хотелось на просторный выгон. Милан сшиб ее кулаком за перегородку и ушел на задний двор.
Слива-«кругляшка» давно уже стряхнула с себя белые лепестки, раззеленелась, стала еще развесистее, из-под листвы выглядывали крошечные сливки. Милан вскарабкался на дерево, устроился на ветвях в зеленом сумраке, заложил руки за голову и задумался: неужели это всегда бывает именно так?
Неужели любовь бывает именно такой, как пишут в книгах или показывают в кино?
Там люди плачут от любви, страстно бормочут: я люблю тебя, ты любишь меня, ты любишь меня, я люблю тебя… Как это странно и смешно. Милан сгорел бы от стыда, если б ему пришлось говорить такое, — да это и не нужно совсем.
Олина Репикова — ее звали «галкой» из-за смуглого лица — принесла в школу черешню. Ягод было мало, и не такие уж они были вкусные. Но это была первая черешня, и Олину сразу обступили: дай мне, и мне дай… Олина раздавала по одной, по две ягоды, но когда пришел черед Милана, она набрала полную пригоршню.
— Возьми и ты, попробуй, — сказала она и так странно посмотрела на него своими черными, репиковскими глазами, что у Милана черешни чуть не посыпались на землю.
Он понял, что Олина в него влюбилась, и прежде чем он успел съесть ягоды, он понял, что тоже влюбился в Олину.
Когда черешня цвела, он был влюблен в Марьяну. Он даже написал об этом стихи:
На улице встретил я Марию,
Ох, я в нее влюблен, в эту лилию…
Это было, когда черешня цвела, а теперь она созревает, и Милан уже забыл про Марьяну, ему нравится Олина, репиковская галка. Он вспоминает, что у Марьяны летом бывали веснушки, весь нос был обрызган веснушками, как индюшачье яйцо. У Олины нет веснушек, вся она такая приятно смуглая, и потом она умнее Марьяны. Та не знала уравнений с тремя неизвестными, а Олина знает.
Она набрала полную горсть черешни, сказала: «На, попробуй», — и Милану сразу стало ясно, что он никогда не был влюблен в Марьяну, а всегда — только в Олину.
Глупые, бессмысленные слова говорят не только в книгах и в кино. Многие люди их в самом деле произносят. Господи боже, сколько таких глупых слов подслушали они с Силой, подстерегая влюбленные парочки!
Вот они крадутся навстречу друг другу за заборами, за кустами, а когда встретятся, то восклицают: «Ах, это ты!» — как будто страшно удивлены этой встречей. И все время они оглядываются, особенно девушка вздрагивает от каждого шороха и мотает головой, как коза.
Они начинают болтать всякую ерунду: ты пришел, я пришла, а я уже думал, а я уже думала… — все вокруг да около. Парень хватает девушку за руку, та отскакивает от него, как от огня, наконец парень все-таки берет ее за руку, умоляет: «Поцелуй меня, поцелуй…» А девушка: «Нет, нет…» — отводит голову, но парень привлекает ее к себе… Тут нужно свистнуть и крикнуть, как на кошку: «Брысь!» — и начинается самое забавное.
Девушка убегает, парень топает ногами, грозит кулаком в ту сторону, откуда раздался крик, и не знает, то ли гнаться за мальчишками, то ли бежать за девушкой. Наконец, он решается и идет за своей милой, но страшно ругается при этом.
Ну разве это не смешно? Но ведь можно иначе: можно набрать полную горсть черешен: «На, попробуй» — и тогда это прекрасно, а могло бы быть еще лучше, если бы Милана не мучил навязчивый вопрос: как это так, еще недавно ты был по уши влюблен в Марьяну, а теперь — в Олину? Интересно, что ты за человек, Милан?
Парочка, стоявшая на тропинке среди конопляников, вела себя не так, как все пары: эти не прятались, не подкрадывались друг к другу. Парень и девушка стояли в добрых трех шагах друг от друга и разговаривали громкими, возбужденными голосами.
Милан не знал, кто это, они стояли против солнца, и густая зелень сливы тоже мешала. Он лишь догадывался, что они ссорятся.
Бывают и такие парочки. Начинают попрекать друг друга, но потом все же помирятся, и парень начинает просить девушку: поцелуй меня, чтобы я знал, что ты не сердишься.
И вдруг Милан услышал, как мужской голос сказал:
— Послушай, Павла, я ведь уже не мальчишка…
Он узнал этот голос. У конопляников стояли Эрнест и Павла Якубикова, та самая Павла, которую Милан в конце войны ненавидел, потому что думал, что Эрнест сбежал из партизан из-за нее.
Что она здесь делает в будний день? Обычно она приходила только по воскресеньям, якобы навестить тетку, хотя каждый знал, что она приходит сюда ради Эрнеста.
Милан не знал, что делать. Вспугнуть их он не мог — ведь это же Эрнест, — а закричать: «Я здесь, я вас вижу!» — неудобно, стыдно как-то.
Вот они вышли из конопли, идут сюда… Боже мой, ведь они уже под яблоней, в двух шагах от меня, что же мне делать? Ведь не стану же я шпионить за Эрнестом! Мне неинтересно, о чем они там разговаривают, и так ясно, что они говорят такие же глупости, как все остальные, но именно это мне неприятно: что Эрнест такой же, как остальные парни.
— Что с тобой, Павла? Раньше ты была совсем другой.
— И ты был раньше другим.
Все они так говорят, это уже дело знакомое. Да не стой ты там как чурбан, Эрнест, посмотри на сливу!
— Четыре года я за тобой ухаживаю, это ведь не четыре недели и не четыре месяца.
— Не больно-то ты старался ухаживать.
Вот так всегда. Любая девушка упрекает парня, что он мало за ней ухаживает, каждая хочет, чтобы за ней волочились хвостом. Павла дуется. Красивая она, чертовка, Эрнест знал, кого выбирать. И Эрнест как-то вдруг похорошел, Милан его таким еще не видел.
— О каких это четырех годах ты говоришь? — кривит Павла розовые губы. — Месяц-другой ты приходил ко мне по субботам, а потом как в воду канул. Про меня тогда весь хутор сплетничал, что вот, мол, собиралась быть у Гривковых хозяйкой — и нá тебе!
— Но я ведь был в горах, Павла, у партизан, сколько раз тебе объяснять?
Она пожала плечами:
— А много ли проку от этого твоего партизанства? Одним достались дома после немцев, другим земля, а тебе что?
Тут она права, многим тогда кое-что перепало, а Эрнесту — ничего. Действительно, почему он не взял себе хотя бы дом после немцев?
— Ты тоже меня попрекаешь, что я не нахапал чужого добра?
Павла прислонилась к яблоне, под которой они стоят, она глядит не на Эрнеста, а в землю, на грядки густого, еще не окученного мака.
— Раз могли другие, мог бы и ты. Магазин в городе, должность какую-нибудь, ведь ты кончил городское училище. Или хотя бы трактир.
— Значит, трактир? — не выкрикнул, а простонал Эрнест. Он побелел, как стена. — Вот чего тебе хочется? — сипел он Павле в самое ухо. — А какой трактир? Вроде того, что достался Мартину в Читарах?
— А хоть бы и такой! — бросила она. — Раз уж ты не гож для хозяйской работы из-за хромой ноги, мог бы подумать и о чем-нибудь другом.
Дай ей по губам, Эрнест, врежь ей разок, чтоб заткнулась. Не видишь, что за ведьма эта твоя Павлинка?
— Никогда ты меня не корила моей хромотой, — говорит Эрнест, и на лбу у него бисером выступает пот. — Никогда раньше тебе не казалось, что я не гож для работы по хозяйству. Но ты это с чужого голоса поешь. Кто-то тебя подговаривает против меня. Кто?
Он шагнул к ней, отчаянным движением схватил ее за плечи. Она не вырвалась, а только осторожно высвободилась, взялась за яблоневую ветку и тут же отпустила ее — ветка рванулась вверх.
— Добро бы еще ты сам был хозяином, — сказала она, и голос ее смягчился. — Добро бы еще этих детей не было.
Эрнест побагровел:
— Мешают они тебе?
— А то нет? — отрезала она. — Ну выйду я за тебя, стану работать в поле не разгибая спины — а на кого? На Яновых детей?
Господи Иисусе, ведь это… ведь это она про нас! Про меня и про Еву, это мы Яновы дети! Что ты ей скажешь, Эрнест? Что ты нас оставишь, разделишь имущество, только бы она пошла за тебя?
Эрнест стоит, по бледному, постаревшему лицу пробегают мрачные тени. Глаза суровые, сужаются, глубже стали складки у рта.
— Не будешь ты на них работать, Павлина, — говорит он медленно, тяжело, словно отрывая с каждым словом что-то от сердца. — Не будешь ты работать на Яновых детей…
Он круто повернулся, уходит по борозде, большой, плечистый, чуть сгорбленный, шагает своей знакомой неровной походкой. Ветки слив хлещут его по лицу, но он не обращает внимания, шагает упрямо — так уходят люди, чтобы никогда больше не вернуться.
Павлина стоит под яблоней, губы у нее дрожат, по лицу и по шее разливаются красные пятна.
Окликнет она Эрнеста, вернет его?