Окликни его, Павлина, наш Эрнест добрый, ну, поссорились вы, но он простит, он тебя любит и знает, что это тебя науськали против него. Не будешь ты работать не разгибая спины, наша мама работящая, и я тоже, дрова колю, режу сечку, и косы я не боюсь.
Она стояла под яблоней, пока Эрнест не скрылся из виду, потом вздрогнула, мотнула головой и неуверенным, запинающимся шагом пошла прямо через конопляник.
Милан спрыгнул со сливы, он хотел броситься за ней вдогонку, но у него вдруг закружилась голова, он упал ничком на землю, уткнулся лицом в траву и жалобно, из самой глубины души, расплакался.
В конце июня, за несколько дней до школьного выпуска, в Лабудовой было гулянье. Парни отгородили кусок футбольного поля ореховыми прутьями, наносили столов и стульев; в одном углу разливали вино, в другом играла музыка. Милана и Силу за ограду не пустили, поэтому они наблюдали со стороны и отпускали шуточки про танцующих.
Играли танго. Эрнест встал из-за стола — кажется, он собирался пригласить Танечку на танец; он сделал неловкое движение — и тут раздался выстрел. Музыка умолкла, все испуганно оглядывались: кто стрелял, откуда?
Кто-то крикнул: «Эрнест, Эрнест!» — и тут же раздались голоса: «Эрнест себя поранил! Гривка ранен!..»
Милан перескочил ограду, упал, а когда поднялся, увидел, что Эрнест сидит на стуле, лицо у него бледное, почти желтое, как у покойника.
Он сидит, жмурится, стискивает зубы, а перед ним стоит на коленях Танечка, повторяя:
— Не бойся, Эрнест, покажи, Эрнест…
Она засучивает ему штанину, обнажает раненую икру, из которой стекает в ботинок густая кровь.
— Спокойно, Эрнест, не бойся, Эрнест… — бормочет Танечка и стягивает платком простреленную икру над раной.
— Пойди останови первую же машину, которая пойдет мимо, — велит она Яну Мацко. — Его нужно отвезти в больницу.
Милая, энергичная, находчивая Танечка! Все вокруг суетились, кричали, и только она одна не потеряла головы, не растерялась.
Она подвела Эрнеста к машине, села рядом с ним на заднее сиденье, а когда заметила Милана, даже улыбнулась:
— Ничего страшного, всего лишь прострелена мышца. Он может ступать на ногу — значит, кость цела. Пойди успокой маму!
…Гривкова долго не могла понять, что, собственно, случилось.
— Застрелился? Застрелился? — выкрикивала она. — Скажите правду, он застрелился?
Милан ей объяснял, что Эрнест и не думал стреляться, просто нечаянно подстрелил себя, ничего страшного, кость цела, но она все вопила и заламывала руки.
Она лишь тогда успокоилась немного, когда пришла Танечка и заверила ее, что с Эрнестом все в порядке. Недельку полежит в больнице и вернется домой.
— Что же это он натворил, что он сделал? — причитала Гривкова.
— Чистая случайность, — объяснила Таня. — Это может случиться с каждым, кто носит оружие, а Эрнест должен иметь при себе оружие, сами понимаете.
Лучше бы она этого не говорила. Гривкова вмиг рассвирепела.
— Я ему покажу оружие, пусть только появится! Кабы я знала, что он носит с собой такую пакость, я бы его на порог не пустила!
Это она врет. Ведь Эрнест никогда не скрывал, что ходит с револьвером. У него есть на него разрешение, и выдали оружие ему не для красоты, а для самообороны, когда в горах появились бандеровцы.
С год тому назад убили каменянского мельника, ты, мама, уже забыла про это убийство? Эрнест должен иметь при себе оружие, горы неподалеку, всякий народ там шляется, то и дело слышишь: на того напали, того обокрали, в этого стреляли. А если б на Эрнеста напали — он что же, будет голыми руками отбиваться?
Не в том дело, носит ли Эрнест оружие, а в том, случайно ли он ранил себя?
Милан проводил Таню до самого дома и, хотя она не позвала его, вошел вместе с ней в квартиру. В комнате стоял острый, терпкий запах поповника. Букет белого поповника стоял в вазе на столе — такой растет только у Задворья, это ей, наверное, Сила нарвал.
Оба они были усталые и серьезные. Смеркалось, комната погрузилась в тихие сумерки, только стекло на секретере поблескивало да мерцали матовым, неярким светом звездочки поповника.
Милан сидел в мягком кресле; сроду ему не сиделось так удобно, и в то же время странная тоска охватила его, что-то невыносимое наваливалось на него, и, чтобы не задохнуться, он должен был рассказать об этом.
— Это из-за Павлы, понимаете? Из-за Якубички, — выдавил он из себя.
Танечка не отозвалась, и это было хорошо. Впотьмах Милан и не видел ее толком, просто догадывался, что она здесь, что она слушает. И он все ей подробно рассказал.
Эрнест выстрелил не случайно, он хотел застрелиться, потому что Павла не пойдет за него, чтобы не надрываться ради него и Евы. Если б Эрнест отделился от нас или попросил, чтобы ему дали трактир, она бы за него пошла. А он ей: «Не будешь ты работать на Яновых детей» — и ушел, даже не оглянулся, а потом дома пил. Заперся в горнице и пил, целую бутылку вина выхлестал, рюмку за рюмкой, я видел в окно из сада.
Я и не догадывался, что мы Эрнесту в тягость, он об этом ни разу слова не сказал, он уж такой. Не жалуется, не попрекает, но мы ему в тягость. У самого рубашки приличной нет, а талон отдал Евке для платья к первому причастию.
В углу, где стояло второе кресло, что-то шевельнулось. Значит, Танечка все же здесь, в комнате, она слышала, что он ей рассказывал, и хорошо, что слышала, она добрая, умная, она спасла Эрнеста, без нее он мог бы изойти кровью.
— Может, зажечь свет? — спросил он.
— Нет, нет, не надо, — встрепенулась она.
Они сидели в темноте, молчали.
— Какая она, эта Павла? Красивая? — спросила она вдруг изменившимся, словно чужим голосом.
— Очень красивая, только…
Он не договорил.
— Тебе пора домой, — оборвала его Таня суровым голосом. — Иди, мама, наверно, уже беспокоится.
А когда Милан вышел, она резко, чуть ли не с треском захлопнула за ним дверь.
Сила освободил колесо от крючка и опустил ведро. Раздался свистящий звук, железо, раскаленное солнцем, обожгло Силе ладонь. Колодец задрожал, заскрипел в углах, вал загромыхал.
Ведро плюхнулось в воду, и Сила отпустил цепь, чтобы зачерпнуть воды с глубины, а то жнецы опять будут ворчать. Уже несколько дней все кипят от злости, любой пустяк выводит их из себя, и Силе, как самому младшему, достается больше всех.
Он вытянул ведро, поставил его рядом с колодцем на колоду и стал кружкой переливать воду в большую оплетенную бутыль. Дело шло медленно — горлышко у бутыли узкое, а воронки у него не было. Половина воды стекла по оплетке, придется вытягивать еще ведро.
Он наливал воду, вздыхая. С утра это уже пятая бутыль, пятый раз по десять литров. Как они только не лопнут? Он вытянул второе ведро, долил бутыль и стал подниматься вверх по Пригону.
Стояла жара, растрескавшаяся земля обжигала босые ступни. В воздухе стоял запах летней мучнистой пыли. Сила поднимался по крутой тропе, то и дело перекладывая бутыль из руки в руку и останавливаясь передохнуть. Бутыль была не такая уж тяжелая, но он нарочно не спешил.
Жнецы сидели наверху на Пригоне под яблонями и ели. Дорожная пыль усеяна следами маленьких ног — это дети носили родителям полдник.
Силе полдничать нечем. Два ломтя хлеба, скупо намазанные повидлом шиповника, которые мать завязала ему в полотенце, он сжевал по дороге к колодцу.
Когда люди едят, некрасиво глядеть им в рот и считать ложки. Но как тут не посмотришь, когда над кастрюлями и бидонами поднимается ароматный пар, а паприкаш, вареная колбаса, молодая картошка, густо посыпанная петрушкой, дразнят твое обоняние, и, хочешь не хочешь, а начинаешь глотать голодные слюни.
В деревне в жатву едят лучше всего. В каждом доме для этой поры приберегают соленое сало, колбасу, копченую грудинку с прослойками нежного жира. Во время жатвы нигде не увидишь нужды, это самое большое, важное событие, и каждая хозяйка норовит показать свою рачительность. Даже те, кто весь год сидят на одной картошке, в жатву едят хлеб, лапшу, куриное или кроличье мясо и суп с глазками жира.
Однако Сила и теперь питается впроголодь.
В этом году у Шкалаков не было ни колбас, ни сала. Их кабанчика загубила краснуха. Он вдруг перестал есть, все время кружился по хлеву, как пьяный, и жалостно хрюкал. Потом на спине и в паху у него выскочили красные пятна. Кабанчик лежал, тяжело похрюкивая, глаза у него затянулись серой пленкой. Напрасно его уговаривали есть, в помои с отрубями он даже морду не захотел совать.
— Сдохнет, — ломала Шкалачка руки. — Пропал наш кабанчик!
— Полыни ему отвари, — советовали соседи. — Отвари и влей в глотку, хоть силой. Пока уши не посинели, еще не все пропало.
Два дня они вливали в кабана полынь, но уши все равно посинели. На третий день он сдох, и Сила закопал его на свалке у Глубокой. Шкалачка оплакивала кабана как покойника. И Силе его было жаль. Сколько он за ним находился, сколько лебеды, вьюнка и крапивы для него таскал, чтобы разъелся и получше набирал вес, когда его начнут откармливать кукурузой, — и все впустую.
И у соседей свиньи дохли. Краснуха — она уж такая: если где-то объявилась, метлой ее не выгонишь. Только грофиковские хлева она обошла стороной, там свиньям сделали прививку. Богатым бояться нечего. Если есть деньги на ветеринара, то без свинины не останешься.
Ради жатвы мама старается кормить Силу получше: то молока даст бутылку, то творогу (хозяйка угостила), один раз сварила кроличий паприкаш и послала сыну с соседскими детьми. Но Силе надо бы хорошо питаться каждый день, от тяжелой работы аппетит у него волчий, а если мать не даст ему ничего, кроме хлеба с повидлом, как сегодня, то у него кружится голова от голода.
С Пригона донесся пронзительный лязг. Значит, жнецы уже пополдничали и отбивают косы — Силе можно идти и побыстрее.