— Придется продавать кабанчика, — сказала она наконец.
Сила взвился:
— Не отдам!
Шкалачка пожала плечами:
— Придется, а не то у нас и перьев не останется. Как-нибудь перебьемся.
Они собирались заколоть кабана на масленицу. Сила радовался, что хоть раз наестся мяса, надеялся, что исчезнет это отвратительное ощущение неутолимого голода. Жирная еда лучше насыщает, и ее нужно не так много. Он заботился о кабанчике, следил за чистотой в его хлеву, как в собственной комнате, — и вот нá тебе!
Нужно купить сатин, а ты, Сила, опять жри постную еду! Неужто им так никогда и не выбраться из проклятой нищеты? Сегодня сатин, завтра крышу на хлев, послезавтра кровать развалится, и так без конца: работай, вкалывай, хоть пополам разорвись, но до самой смерти будешь трястись над каждым куском хлеба.
— Не отдам кабанчика! — заорал он вне себя. — Если ты его продашь, я утоплюсь!
Она не испугалась, не стала ломать руки. Окинула его строгим, презрительным взглядом и сказала:
— Иди топись!
Когда Милан открыл дверь, Сила сидел под окном на табуретке и старательно тюкал молотком. Он приколачивал новую подметку к маминому башмаку.
Шкалакова стояла рядом; одна нога у нее была обута, вторая — в одном чулке.
— Смотри, кто к нам припожаловал! — обрадовалась она. — А я уж думала, сердишься ты на нас.
Сила только покосился, покраснел и продолжал стучать. Он явно не обрадовался Милану; похоже было, что он собирается стучать молотком хоть до вечера, только бы не заговорить.
Шкалакова выспрашивала про мать Милана, здорова ли она, потом про Еву, про него самого; это было похоже на обследование в поликлинике.
Милан отвечал:
— Здорова, здоровы… — и никак не мог решить, то ли ему остаться, то ли уйти, раз Сила молчит как зарезанный.
Но при Шкалаковой неудобно было просто так повернуться и уйти. И он стоял, глядел, как взлетает молоток над подошвой, как после каждого удара к серебристой цепочке по краю подошвы добавляется головка очередного гвоздя, и заставлял себя поддерживать ненужный, неинтересный разговор.
Но вдруг Милан внимательнее присмотрелся к подметке, поискал глазами обрезки, валявшиеся на полу, и почувствовал, что задыхается.
— А что Эрнест с молодой женой, здоровы ли они? — не унималась Шкалакова.
— Здоровы, здоровы, — бормотал Милан и, как завороженный, не мог отвести взгляда от подметки.
Наконец Сила вколотил все гвозди. Шкалакова обулась, наказала Милану непременно передать привет всем домашним и ушла.
Сила сметал в кучу обрезки ремня, не решаясь поднять хмурое, покрасневшее лицо. Когда он резко взмахнул рукой, засученный рукав комбинезона сполз вниз.
Милан увидел на локте небольшую заплату…
— Ах ты собака, подлая собака! — воскликнул он и набросился на Силу, ослепший и оглохший от дикой, затемняющей разум ненависти.
И бил его.
Сила до вечера не выходил из дому. Он ждал, что за ним придет полиция. Но никто не пришел, и он решил: «Таких, как я, забирают по ночам», — и ждал всю ночь.
Утром ему пришло в голову: «А что, если Милан промолчал?» Но он тут же отогнал от себя эту глупую, совершенно невозможную мысль.
Никак не мог молчать Милан, раз вся деревня бурлит из-за испорченных машин и Эрнеста собираются снимать с председательской должности.
Но теперь его уже не снимут. Вместо него полиция заберет Силу. Его поведут под конвоем, в наручниках, как того бандеровца, который убил каменянского мельника.
Сила вспомнил весеннее утро, когда полицейские вели бандеровца на станцию. Сила как раз шел в школу и повстречал их перед церковью. По одному полицейскому справа, слева и сзади, а тот шел посредине. Высокий, немного сгорбленный, в ободранном черном пальто, в солдатских башмаках. На голове синий берет, вокруг горла повязан дешевый клетчатый шарф.
Бандеровец шагал мерным солдатским шагом — левой, правой, лицо у него было самое обыкновенное, носатое, и вообще он совсем не походил на убийцу. В глазах у него не было ни страха, ни раскаяния, ни жестокости, а было только какое-то странное, тупое равнодушие.
На кончике носа у него висела большая прозрачная капля, и он то и дело утирал ее опухшими руками в наручниках. Наручники дребезжали, руки опускались, но капля повисала снова, и снова слышно было дребезжание металла, удивлявшее своей странной, страшной веселостью.
Люди выходили из домов, перешептывались: «Это он, тот самый…» Но никто не произнес слова «убийца», всех сбивал с толку обыденный, поразительно будничный внешний вид бандеровца.
«Вот и меня так поведут: один справа, другой слева, третий позади, а посредине — я, в наручниках. Люди будут перешептываться: „Это он, тот самый…“ За ним еще не пришли, но непременно придут. Наверное, Милан сказал им: „С Силой нужно поосторожнее, а то он уйдет в леса, и ищите его по всему Трибечу“, — и теперь они советуются, как им его взять.
Но я не уйду в лес. Если я уйду, они арестуют маму. Найдут ремень и детали, и кто ей тогда поверит, что она ничего не знала? Вся Лабудова набросится на нее: „Твой Сила — преступник, твой Сила — висельник! Видишь, какого сына ты вырастила?“
Бедная мама, наплачется она, а то еще, не дай бог, умрет от горя. А машинам ведь ни черта не станется; я их не испортил, совесть не позволила. Я просто вынул несколько деталей, они лежат в чулане, заваленные тряпками, а ремень спрятан за кроватью, я от него только кусок отрезал, маме на подметки.
Лучше бы я бросил его куда-нибудь в воду! Лучше бы я поджег сарай, идиот несчастный!»
К вечеру постучались в дверь.
— Пришли, — встрепенулся Сила, но почему-то ни капли не испугался.
Вошел Эрнест, один.
— Соседи, вы дома? — громко сказал он в дверях, как будто не арестовывать Силу пришел, а просто так, в гости.
— Дома, — буркнул Сила и отвернулся.
— Где мать? — спросил Эрнест.
— На станции. Стирает у начальника, — сказал Сила и обрадовался в душе, что мамы нет дома и она не видит, как его забирают.
— Ты все это уничтожил или спрятал? — прямо спросил Эрнест, и голос у него чуть-чуть дрожал от напряжения.
— Спрятал.
— И ремень тоже?
— И ремень.
— Принеси!
Сила принес из чулана ящик с деталями, потом отодвинул кровать и, пыхтя, вытащил из-за нее тяжелый промасленный ремень.
У Эрнеста явно отлегло от сердца. Он сел, откинулся и молча курил.
— Это все? — спросил он, когда докурил сигарету до конца.
— Угу.
— Погоди, я проверю, — проворчал Эрнест. Он высыпал содержимое ящика на стол и удивленно присвистнул: смотри-ка, сколько железок!
О некоторых деталях он явно не имел никакого понятия и глядел на них, как баран на новые ворота. Тогда Сила объяснил ему, что к чему относится, и при этом в его голос невольно вкрались снисходительные нотки.
Они пересчитали все до последней гайки, и Эрнест снова высыпал детали в ящик.
«А теперь он пойдет за полицейскими, — подумал Сила. — Наверно, они дожидаются где-нибудь в конторе или перед усадьбой».
Эрнест закурил новую сигарету. Он курил и глядел куда-то поверх Силы, на почерневшее изображение «Божественного сердца Иисусова», висевшее на стене.
— Что это тебе взбрело в голову, Сила? — заговорил он негромким, усталым голосом. — Милан приехал за мной аж в Тренчин! Зайцем ехал, паршивец. Я думал, меня удар хватит, когда он рассказал, что ты испортил молотилку и изрезал ремень на подметки. Попадись ты мне тогда под руку, я бы с тебя шкуру спустил!
Сила стоял перед ним как громом пораженный. Что это он болтает? Ослеп он, оглох или совсем поглупел — неужели он ничего не понимает?
— Послушай, Сила, — продолжал Эрнест, и в голосе его дрожала сдерживаемая злость. — И мне когда-то было столько же, сколько тебе сейчас, я знаю, что ребята в этом возрасте черт те что вытворяют. Но и озорство должно иметь свои границы. Ты отвинчивал гайки и радовался: вот будет весело, когда все это развалится на части! Только это уже не шутки, Сила. Это не то, что запереть козу Трепачковых в свином хлеву…
«Болтает, — думал Сила, наливаясь злобой. — Болтает языком и ничего не понимает. И такого человека сделали председателем кооператива!»
— Если б это был не ты, а кто-нибудь другой… — уже не говорил, а кричал Эрнест. — Да что я говорю! На кой черт ты мне сдался, тут в твоей матери дело! Ее мне жалко, а то бы я с тобой живо разделался. Что тебя толкнуло на такую пакость? Ну, выкладывай, что стоишь как баран?
Сила хотел что-то сказать, но из горла у него вырвалось лишь какое-то непонятное, смешное клокотание. Ему стало стыдно, в бессильной ярости он сжал кулаки и вдруг почувствовал, что напряжение покидает его, слова сами приходят на язык, и Сила стал торопливо произносить их вслух:
— Да, я испортил машины, ладно, испортил, можешь меня хоть повесить! Но ты сначала сам скажи мне: а что ты сделал со мной? Если бы не твой раздел земли и не твои кооперативы, здесь был бы Грофик, я бы мог ходить к нему на жатву, в батраки бы к нему нанялся, и мы бы с мамой как-нибудь прожили. Если б ты не отнял у Балажа машины, дядя бы меня выучил, и я бы у него работал… Ты виноват, что мне жрать нечего, что я хожу колоть дрова ради тарелки супа! Зови полицию, пусть меня забирают, мне теперь все равно. Да, я плохо сделал, а что делаешь ты? Зачем ты всю деревню перевернул вверх дном, как злодей, как дьявол-искуситель?
Эрнест молчал, внимательным, озабоченным взглядом наблюдал за этим взъерошенным, давно не стриженным пареньком с прозрачными розовыми ушами. Мечется как загнанный зверек, скалит в бессильной злобе мелкие зубки… Но он прав. Прав своей маленькой правдой зверька. Я виноват, я забыл, что есть и такие Силы, а мне нельзя было об этом забывать. Как я теперь посмотрю в глаза Тане?
Она заступалась за Силу, просила: «Будь рассудительным, Эрнест, не делай истории из мальчишеского безрассудства, это переходный возраст…» Я думал: «Может, она и права; если смотреть на это глазами педагога, она несомненно права». И вот пожалуйста, что из этого проклюнулось! Никакой это не переходный возраст, а серьезная проблема, запутанный узел, и попробуй-ка развязать его!