закурить, но от одной лишь мысли, что она здесь, у всех на виду, начнет дымить, ей стало не по себе. Правда, дома она иногда выкуривала несколько сигарет, но только при открытом окне, тогда дым шел в сад, его словно и не было и мать ни в чем не могла ее заподозрить. Она отыскала глазами мать, та болтала с Вилве Лаос, и Марре довольно точно угадала, о чем они говорят: Вилве поет ей пошлые дифирамбы, и мать скоро лопнет от гордости, что ее доченька пишет картины, хотя сама мамочка ни бельмеса в искусстве не смыслит. Она вдруг почувствовала, что зла на них обеих, уже днем она затаила раздражение против Вилве, которая хотела, чтобы Марре выставила все свои работы, даже те, которые, по ее мнению, не удались ей (художница сказала, что надо ошеломить публику именно обилием работ), и теперь к этому раздражению примешивалось и раздражение против матери, которая все еще считала ее ребенком, обращалась с ней как с девчонкой, приказывала и запрещала, и у Марре навернулись на глаза слезы, когда она подумала, что никогда не могла делать то, чего ей в тот или иной момент хотелось. Ей казалось, что она кукла с завитыми волосами, за счет которой остальные развлекаются, и теперь вот для куклы устроили вечер танцев, где она должна была тихо и смирно сидеть за столом. Она взглянула туда, где раньше сидели Пальм, Вяли и Кюльванд, но они наелись и ушли, очевидно, где-то их ждет что-то более интересное, приятное и веселое… Танец кончился, и на стул рядом с ней плюхнулся Оскар, вытер лоб клетчатым платком, склонился над ней со своей приторной улыбкой и спросил, отчего Марре такая грустная.
Марре не ответила.
— Ох, эти танцы по долгу службы… — пожаловался Оскар. Бог мой, он ведь танцевал со мной первый вальс, выходит, тоже по долгу службы, подумала Марре, но это не рассердило, а скорее позабавило ее. — Теперь остается вручить торт победителю викторины, после чего можно будет спокойно веселиться, — сказал Оскар и выпил стакан морса.
Как отвратительно пахнет у этого мужчины изо рта, почему никто не скажет ему, рассуждала про себя Марре, когда Оскар отправился на кухню за тортом. И этот, с дурно пахнущим ртом мужчина еще хочет приударить за мной, вероятно, думает, что ему достаточно сказать слово, и я, с восторгом на лице, кинусь в его объятия; Марре весело усмехнулась, представив себе, как ей, живя с Оскаром, пришлось бы все время ходить в противогазе, но тут вспомнила что-то, отчего ее улыбка сразу же стала горькой. Я хочу домой, прошептала она про себя. Я хочу сейчас же домой.
На сцене столпились победители викторины и Оскар с тортом, оркестр приготовился играть туш. Актер нес что-то несусветное о викторинах, олимпийских играх, о спортивном духе и т. п. Оскар протянул актеру торт, актер отступил на шаг, Оскар напирал; вполголоса они что-то выясняли между собой, наконец актер взял торт, Оскар открыл рот, чтобы произнести речь, успел сказать «дорогие друзья», когда неожиданно актер запустил ему тортом в лицо. Марре фыркнула и перепугалась: возникло странное ощущение, словно она одна в совершенно пустом зале, ее смех пронесся по всему залу и, не найдя отклика на укоризненных лицах, оборвался, но тут Салунди резким движением отбросил стул в сторону и энергично двинулся к сцене.
Оскар кончиками пальцев вытирал с глаз крем, стряхивал липкие комочки на пол, вытирал снова. Голова его походила на огромный торт. Актер, скрестив на груди руки, с явным удовольствием наблюдал за происходящим, затем вышел на середину сцены и громким голосом начал:
— Я надеюсь, что на этот раз честно заработал обещанный мне гонорар, ибо смог предложить вам неплохой спектакль… Думаю, вам не надо объяснять, что это была шутка, чистой воды шутка, нечто такое, чего Оскар заранее не планировал, однако я не понимаю, почему вы не смеетесь. Может быть, вы разучились смеяться, потому что та комедия, которая каждый день разыгрывается вокруг вас, уже выработала у вас иммунитет к смеху, и поскольку я ваш платный шут, то возьму на себя смелость рассказать вам еще одну забавную вещь, а именно: знаете ли вы, что ваши дома, цветные телевизоры, машины, парники, мебельные гарнитуры и тряпки, ваши бани и вечеринки — все это чушь собачья… Знаете ли вы… — Внезапно он умолк, потому что кто-то потащил его в глубь сцены. — Знаете ли вы… — Прыгнувший на сцену Салунди двинул актеру кулаком в зубы… — Послушайте, я свободный человек и могу говорить, что хочу… — попытался сказать он, но Салунди навернул ему вторично, после чего актер рухнул.
Марре почувствовала, как что-то сдавило ей горло. По телу пробежала отвратительная дрожь.
— Тебе плохо? — спросила склонившаяся над ней мать. Марре сказала, что хочет домой. — Ну и звери, — сказала мать с омерзением, и Марре увидела, как двое мужчин, заломив актеру руки за спину, выволокли его из зала.
У Марре кружилась голова, ей показалось, что прошло ужасно много времени с того момента, когда, надев пальто, она добрела до машины, и все это время в ушах у нее гудели голоса, поносящие актера; отвратительные слова перемежались с заботливыми, обеспокоенными, жалостливыми, наконец Марре оказалась в машине, дверца была открыта, и мать с отцом препирались, кому вести машину. Отец без конца твердил, что он вообще не пил, а мать не верила. В конце концов за руль села мать, и отец с издевкой произнес:
— Даже корова и та лучше тебя водит машину.
В небе стояла голубовато-белая луна. Марре спрятала лицо в енотовый воротник и почувствовала резкий запах. Почему этот воротник вдруг стал пахнуть? Она не знала, что и думать. Длинный ворс щекотал губы и нос — все было как обычно, только воротник стал пахнуть. Это что — запах зверя? Машина резко рванула с места.
— Черт, такую дуру, как ты, надо поискать, — грубо сказал отец.
Теперь они заставят меня полоть грядки, подумала Марре. Это было странное чувство: с детства ей запомнилось, что когда мать с отцом ссорились, ее посылали полоть грядки. Возможно, на самом деле раз или два так было, но память запечатлела это как многократное действие, она приседала на корточки у грядки с огурцами и пропалывала крошечные зеленые растения, стараясь ухватить крапиву поближе к корню, чтобы она не обжигала, но крапива все равно жалила ее, а из дома неслись громкие крики.
Неподвижная луна все время плыла по небу, прыгала в верхушках елей, порой совсем исчезала, но колдовской ее свет оставался. Забавно, что этот Кюльванд такой застенчивый, подумала Марре, однако как это несносно, что он собирается ко мне завтра в гости. Если он хочет поговорить со мной, мог сделать это уже сегодня, вместо того чтобы торчать в одиночестве за столом. Перед ее глазами промелькнул весь сегодняшний день: отвратительный, увлекательный, дурацкий день. День, которого она с таким волнением ждала. Когда накануне вечером она ходила по залу и разглядывала висящие на стенах картины, она чувствовала необъяснимую гордость, а может, и счастье — картины словно были написаны не ею, они казались гораздо представительнее, законченнее, изящнее. Но когда она вернулась домой, ей захотелось лишь одного: чтобы не было завтрашнего дня. Она не понимала, почему за такой короткий промежуток времени ее впечатление от выставки в корне изменилось — каким-то жалким, неумелым, беспомощным было все то, что висело на стенах Дома культуры. Но Вилве все давила и давила на нее, мол, никакого отбора, она уступила — и вот результат налицо… Она вздохнула: надо было отложить выставку на осень, но Оскар хотел, чтобы… Она еще раз вздохнула, потерла пальцами виски: она словно игрушка в их руках. Ну а кто я на самом деле? Она страшилась ответить себе на этот вопрос.
Ей снова захотелось плакать, как и после открытия выставки, потому что она представляла себе все иначе. (На что она рассчитывала?) Она плакала, она была почти в истерике, ее трясло, слезы все текли и текли, и родители по очереди подходили к запертой двери, умоляли ее, волновались, сердились и наконец впали в панику, когда она заявила, что не пойдет на банкет. Неожиданно слезы иссякли, и ее охватило тупое безразличие. Когда она открыла дверь и мать увидела ее красные заплаканные глаза, то, в свою очередь, тоже расплакалась:
— Что с тобой? Тебя кто-нибудь обидел?
Никто ее ничем не обидел. Она понимала, что выставка чепуха по сравнению с остальным, что она расплакалась совсем по другой, более серьезной причине. Но об этом она матери сказать не решалась.
Плакать она больше не могла, лишь смотрела на луну и чувствовала невыносимый запах енотового воротника. Она отодвинула воротник как можно дальше от лица, однако запах безжалостно проникал ей в ноздри.
Наконец Марре очутилась в своей комнате. Она легла и уставилась в потолок. Снизу доносились голоса родителей. Они могли бы хоть сегодня немного пощадить меня, с грустью подумала она. Но, вероятно, они думают, что я уже успокоилась, и теперь сводят свои бесконечные счеты. Она помнила, что раньше они стеснялись ее, но в последнее время ничто уже не могло остановить их. Зачем они живут вместе? Уже годами мать спит в одном, отец в другом конце дома, никакой нежности между ними словно никогда и не было. И все-таки живут… Марре смотрела на потолок, хотя там не было ничего притягательного: ни единого пятнышка, царапины, идеальный потолок, чистый, безупречный, белый… Она встала, убрала вечернее платье в шкаф, сняла колготки, словно еще на что-то надеясь, и очень тихо произнесла:
— Так, значит, так…
Голова была пуста, безнадежно пуста. Но затем в нее закралась робкая мысль, что, может, все дело в каком-то нарушении в организме, однако она тут же отбросила эту мысль, поскольку знала, что это за нарушение. Ей вспомнилось, как недавно к ней в гости пришла ее подруга Анне. Они пили кофе, болтали, и под конец Анне, веселая толстушка, дрожащим от волнения голосом сказала: «Знаешь, Марре, я жду ребенка». Она помнила, что почувствовала странную зависть, когда подруга пожаловалась ей, что не в силах удержаться и не рассказать все мужу, однако хочет сделать ему сюрприз и сообщить эту новость через несколько дней, в день его рождения… А она, кому отважится сказать об этом она?